Глава 9
Патологоанатомия государственного тела
Пирогов – врач. Отсюда его образная система мышления. Патологоанатомия образования – это, разумеется, метафора. Патологоанатом вскрывает мертвое тело для того, чтобы определить подлинные причины смерти, что поможет врачу бороться за жизнь других пациентов. Пирогов был убежден в том, что российское образование можно и нужно оживить. О своей попытке сделать это и том, в какой общественно-политической обстановке она происходила, Пирогов рассказывает в воспоминаниях:
«Я был в то время попечителем Одесского учебного округа, когда первая весть об эманципации (освобождении крестьян. – Е. Я.) доставлена была туда брюссельскою газетою Independance Belge. Студенты лицея достали где-то нумер этой газеты, прочли новость, и тотчас же несколько из них отправились в гостиницу пить вино за здоровье государя и крестьян. Жандармский генерал Черкесов тотчас же донес о происшествии в Петербург и сообщил мне о случившемся; а я знал это уже прежде от самих студентов и не находил в этом ничего худого; узнав, однако же, что Черкесов писал в Петербург, принужден был известить министра Норова о происшедшем с моим оправдательным комментарием. К счастью, генерал-губернатор Строганов посмотрел неожиданно для меня как-то слегка на происшествие, может быть и потому, что Черкесов, которого он не жаловал, слишком поторопился без него с доносом.
„Одесский вестник“ того времени был передан генерал-губернатором через меня лицею. Я поручил редакцию профессорам Богдановскому и Георгиевскому, и когда в столичных периодических изданиях начали появляться статейки, затрагивавшие крестьянский вопрос, то и редакция „Одесского вестника“ издалека коснулась этого горючего материала. Боже мой, поднялась какая тревога!
Несмотря на самые глухие, самые неопределенные намеки о некоторых выгодах улучшения крепостного быта (как называли тогда официально предстоящую эманципацию), полетели на меня в Петербург с разных сторон доносы. Два из них, самые главные, пересланы были потом мне: один из министерства внутренних дел (от Ланского), а другой – из министерства народного просвещения (от Ковалевского). Первый настрочен был на пяти листах губернским предводителем херсонского дворянства (имя этого почтенного деятеля я уже позабыл, да, по правде, оно и не стоило того, чтобы о нем помнить); там я сравнивался, буквально, с Маратом, Прудоном и т. п. Другой донос шел на „Одесский вестник“ от самого генерал-губернатора (Строганова), т. е. также на меня, как на председателя цензурного комитета, хотя эта газета не могла, по закону, выходить в свет без предварительной цензуры генерал-губернатора.
В Киеве, куда я перешел попечителем из Одессы, другая история: там польские помещики жаловались на студентов, своих соплеменников, за их сближение с народом, на хохломанов, подстрекающих народ против панов.
Киевский генерал-губернатор Васильчиков сообщил мне, что один богатый польский помещик (Киевской губернии) – отец – донес ему на своих сыновей (курсив мой. – Е. Я.) за их сближение с крестьянами. А в то же время „Колокол“ Герцена звонил во всю ивановскую; запрещенный до того, что цензура не пропускала даже его имени, он читался всеми, не исключая и учеников гимназий, нарасхват; как утаить от детей, что занимало так сильно их отцов и старших братьев!!
Еду в Петербург, призванный на съезд попечителей 1860 г.; глазам и ушам не верю, что вижу и слышу. В Твери, где я остановился по делам моего тверского имения, я нашел вечером у предводителя дворянства собрание дворян человек 50 и более, и что там говорилось почти публично, и в каких выражениях проявлялось недовольство, этого я никогда не забуду; и за что же? Это были не крепостники, а прогрессисты, недовольные прогрессом и называвшие его анархиею.
Приезжаю в самый Петербург. Еще хуже: недовольство еще ярче. Тут является ко мне один из соседей по тверскому имению, застает у меня Н. Х. Бунге, назначенного тогда в ректоры Киевского университета и участвовавшего в редакционной комиссии. Я не знал, куда деваться, когда помещик напал на члена ненавистной ему комиссии. „Вы хотите крови! – восклицал он, – она польется реками!“ и т. п.» [27].
«– Поверьте, Николай Иванович, – говорил мне бессарабский губернатор, – это все придумывают наши враги, французы и англичане; они, пожалуй, вставили такой крючок и в мирный договор, зная, что ничем так не ослабишь Россию, как уничтожив или ослабив связь между простым народом и дворянством.
– Вот увидите, ваше превосходительство, помяните мое слово, увидите, что государство ужасно потерпит, – говорил мне один окружной начальник, – когда сократятся, после эманципации, помещичьи запашки, вывоз зерна уменьшится так, что на заграничные доходы нечего более рассчитывать» [28].
«Прежде всего недовольство учащейся молодежи. С самого начала не сумели у нас успокоить возбужденную молодежь. Тогда как она в начале царствования [Александра II] была вообще не худо настроена, но постоянно подстрекаема извне пропагандою эмигрантов, наших и польских, правительство медлило с университетскою реформою.
Прежнее николаевское начальство университетов было сменено, а устав и весь студенческий и профессорский быт оставались долго прежние, потом пошли колебания и частые смены университетского начальства.
Власть генерал-губернаторов над университетами оставалась та же. Пакостила тем, что подвергала студентов двум полициям – общей и университетской. А генерал-губернаторы не находили ничего лучшего административной высылки для успокоения взволнованных умов молодежи. Попечители и ректоры придумали проповедовать нестройной студенческой толпе, вызывая ее этим на насмешки и грубое обращение.
Университетская полиция продолжала разыгрывать прежнюю роль шпиона, потеряв прежнее значение и силу. В число наказаний было включено закрытие университетов. Изгнанные студенты массами отправлялись в заграничные университеты и там, озлобленные, подчинялись еще более влиянию пропагандистов коммунизма, революций и насилия.
Я видел и слышал эту несчастную молодежь, боготворившую Герцена и Бакунина за неимением к почитанию ничего лучшего.
Надо было поговорить тогда с каждым из этих невольных изгнанников, чтобы составить себе понятие о той массе горечи и злобы, которая успела накопиться в сердцах несчастных юношей.
Один из них, например, теперь уже важный чиновник, засаженный после университетской демонстрации, со многими другими студентами, в крепость, рассказывал мне потом (в Гейдельберге) о своих страданиях с таким волнением, что голос его дрожал, глаза сверкали и пальцы судорожно сгибались; он, сидя в крепости, занемог тифом, и правительство, несмотря ни на какие просьбы и заступничество его родных и знакомых, не дозволило его перевести в клинику.
Когда наступила реакция после каракозовского покушения, то министерство народного просвещения занялось исключительно травлею