Нас принимают хорошо, с уважением, и много благодарят за избавление от упыря. Я читаю порядочно заговоров и проверяю, что нигде на домах нет дурных знаков. В посёлке гуляет сила, но пустая ещё, диковатая. Старшина отдаёт Чигирю деньги, перекладывает в ладони по монетке, вздыхая и пытаясь, видимо, сбить цену, но Чигирь величественно не замечает этого, — а его жена приносит мне каравай и свёрток с пирожками.
В нашем доме всегда был невкусный хлеб, а этот пышный, под румяной корочкой.
Я убираю дары в фургон, ссаживаю Сойта на колени Жатке, да и бреду вдоль заборов.
Странно, но мне совсем не горько сюда возвращаться. Всё это давно прошло и потеряло значение, и пусть я всё ещё несу в себе то, что мне отдали, пусть шрамы от той боли во мне навсегда, — а время всё-таки лечит, и нет во мне теперь к родным ни обиды, ни злости.
Любви и прощения, впрочем, нет тоже. Но здесь их никто и не ждёт. А мне давно есть, кого любить и для кого хранить в сердце тепло.
Из-за забора брешет собака, потом принюхивается, скулит и забирается в будку. Я стою какое-то время, гладя взглядом свой бывший дом и нарядную занавеску в его двери, но так и иду дальше, не постучав. Касаюсь рукой старого дуба, взвешиваю на ладони веточку вишни, уворачиваюсь от переругивающихся гусей. Нужник так и стоит на отшибе, один на четыре двора…
— Госпожа… госпожа.
Я затягиваю пояс и хмурюсь. Не больно-то разумная это идея, ловить ведьму у самого сортира. Тут и у простого человека может плохое слово вырваться, а я, если скажу что — так ведь и не отмоешься.
Женщина мнётся, оглядывается. Она совсем юная, а живот уже на глаза лезет, — но в наших местах никого не удивить ранним браком. Опухла вся, и черты лица поплыли, но всё равно видно: красивая, ладная. Коса только жидкая, даром что цвета зрелой пшеницы.
— Госпожа, — бормочет женщина, — не знаю даже, как и обратиться…
— Прямо говори, — велю я. — Отойдём только отсюда.
И веду её сама к колодцу. Она семенит за мной, озирается, крутит в руках передник. И говорит робко:
— Госпожа, я ведь… я откупное дитя ношу. Липа зацветёт, где-то там, бабка говорит, и рожать. И я, я спросить хочу… что с ним бывает потом? С дитём?
Я смотрю на неё с сомнением. Потом оглядываюсь, ощупываю пальцами рукоять колодезного ворота. В лето моё пятое или шестое пьяный придурок отмахивался здесь топором от своих тварей, долбанул — четвертушку отрубил… а тут ничего, целая ещё рукоятка-то. Добротная, многими ладонями выглаженная.
— Ничего, — отвечаю я честно, — не бывает. Если родится мальчик, может статься, ведун заберёт в ученики. А если девочка — то умрёт. Что ещё может быть с младенцем в лесу?
— А… а по ту сторону?
— Нет для такого дитя другой стороны.
Она всхлипывает. Жуёт губу. И тянет жалобно:
— Девочка будет…
— Почём знаешь?
— Знаю.
Я киваю. Небо стоит над нами высокое и прекрасное, как бывает только в начале лета.
— Госпожа, а нельзя ли… нельзя ли что-нибудь… чтобы…
Усмехаюсь.
— Чтобы всё дурное осталось в роду?
— Чтобы как-нибудь, — смущается она.
Она молодая совсем, глупая. Ей и себя жалко, и ребёнка, и ослушаться страшно, а со мной разговаривать — ещё страшнее. А я давно хожу ведьмовскими дорогами и ничего не делаю больше, пока не попросят прямо.
И она всё-таки решается.
— Чтобы из рода унесла всё дурное. Но чтобы как-нибудь… не умерла. Чтобы было что-нибудь другое, где-нибудь там. Так можно?
— Можно, — соглашаюсь я, — только это будет тебе кое-чего стоить.
Она пугается:
— Стоить? Помилуйте, госпожа, у меня и нет ничего, а муж…
— Тебе самой, — прерываю. — Где-то убыло, где-то прибыло, чего-то лишилась — что-то нашла.
Я открываю сумку, достаю футляр, перебираю крошечные баночки. Много всего умеет хорошая ведьма, много у неё разных средств и снадобий, одно другого чудеснее. При себе я ношу только самое ценное: тут и травы с той стороны, и камешек из копыта лешего, и даже перо куйгараша. А в самой маленькой бутыли — единственная капелька благодати.
Она переливается и блестит, мерцает, точно лунный свет. Густая, гладкая, сама похожая не на воду даже, а на чудесный кристалл. Когда-то я украла из скита целый кувшин благодати, и всё казалось, что однажды эта капля мне обязательно пригодится. И надо же как, столько лет прошло — а ей всё не находилось места.
— Возьми, — говорю я и вкладываю склянку в дрожащие руки женщины. — Как зацветёт липа, иди в лес, найди в нём мёртвый клён и капни к самым корням.
Она смотрит на бутылочку, точно зачарованная, и немного раскачивает её в ладонях.
— А… а сказать что надо?
— Ничего не надо сказать. Всё получится, как нужно.
— Спасибо, — шепчет женщина. — Спасибо, спасибо…
Я терпеть не могу благодарностей, и слёз тоже не люблю. Поэтому собираю баночки, закрываю футляр, поправляю сумку и почти не слушаю всё то, что она мне говорит. А потом киваю, — да и ухожу от колодца.
Она догоняет меня у самой калитки дома старшины. И спрашивает заполошно:
— А цена? Как же цена?
Я усмехаюсь. Я знаю: она и так заплатит; все они заплатят — не тем, что отдадут, а тем, что оставят; что ни сотворят — а им с этим жить; другая цена и не нужна. Но мне положено назначать цену, и поэтому я смотрю ей в глаза и говорю:
— Тесто у тебя никогда удаваться не будет.