Воспоминания - Сергей Михайлович Эйзенштейн. Страница 17


О книге
низменных инстинктов через соучастие с Карлом Моором, чувствовать себя мудрым с Фаустом, богоодержимым – с Орлеанской Девой, страстным – с Ромео, патриотичным – с графом де Ризоором; опрастываться от мучительности всяких внутренних проблем при любезном участии Карено, Брандта, Росмера или Гамлета, принца Датского.

Но мало этого! В результате такого «фиктивного» поступка зритель переживает совершенно реальное, конкретное удовлетворение.

После «Зорь» Верхарна он чувствует себя героем.

После «Стойкого принца» он ощущает вокруг головы ореол победоносного мученичества.

После «Коварства и любви» задыхается от пережитого благородства и жалости к самому себе.

Где-то на Трубной площади (или это было у Сретенских ворот?) меня бросает в жар: но ведь это же ужасно!

Какая же механика лежит в основе этого «святого» искусства, к которому я поступил в услужение?!

Это не только ложь, это не только обман, это – вред, ужасный, страшный вред.

Ведь, имея эту возможность – фиктивно достигать удовлетворения, – кто же станет искать его в результате реального, подлинного, действительного осуществления того, что можно иметь за небольшую плату, не двигаясь, в театральных креслах, из которых встаешь с чувством абсолютной удовлетворенности!

«Так мыслил молодой повеса…»

И на пешем перегоне от Мясницкой до Покровских ворот увиденная картина постепенно превращается в кошмар…

Надо не забывать, что автору было двадцать два года, а молодость склонна к гиперболизации.

Убить! Уничтожить!

Не знаю, из таких ли же рыцарских мотивов или из таких же недодуманных мыслей, но этот благороднейший порыв к убийству, достойный Раскольникова, бродил не только в моей голове.

Кругом шел безудержный гул на ту же тему уничтожения искусства: ликвидацией центрального его признака – образа – материалом и документом; смысла его – беспредметностью; органики его – конструкцией; самого существования его – отменой и заменой практическим, реальным жизнеперестроением без посредства фикций и басен.

Людей разного склада, разного багажа, разных мотивов на общей платформе практической ненависти к «искусству» объединяет ЛЕФ.

Но что может сделать мальчишка, сам еще даже не вскочивший на подножку экспресса художественного творчества, сколько бы он ни орал фальцетом ломающегося голоса против общественного института, узаконенного столетиями, – против искусства?!

И выползает мысль.

Сперва – овладеть, потом – уничтожить. Познать тайны искусства.

Сорвать с него покров тайны. Овладеть им.

Стать мастером. Потом сорвать с него маску, изобличить, разбить!

И вот начинается новая фаза взаимоотношений: убийца начинает заигрывать с жертвой, втираться в доверие, пристально всматриваться и изучать ее.

Так подсматривает преступник расписание дня своей жертвы, так изучает привычные пути ее и переходы, отмечает ее привычки, места остановок, привычные адреса.

Наконец заговаривает с намеченной жертвой, сближается с ней, вступает даже в известную задушевность.

И тайком поглаживает сталь стилета, отрезвляясь холодом его лезвия от того, чтобы самому случайно не уверовать в эту дружбу.

Итак, мы ходим с искусством друг вокруг друга…

Оно – окружая и опутывая меня богатством своего очарования, я – втихомолку поглаживая стилет.

Стилетом в нашем случае служит скальпель анализа.

При ближайшем рассмотрении развенчанная богиня «в ожидании последнего акта», в условиях «переходного времени» может быть небесполезна для «общего дела».

Носить корону она недостойна, но почему бы ей не мыть пока что полы?

Как-никак воздейственность искусством – все же данность.

А молодому пролетарскому государству для выполнения неотложных задач нужно бесконечно много воздействия на сердца и умы.

Когда-то я изучал математику, – как будто зря (хотя и пригодилось в дальнейшем, чего я тогда, однако, не предполагал).

Когда-то я зубрил японские иероглифы… тоже как будто зря.

(Пользы от них я тогда не очень еще видел; что есть разные системы мышления вообще, я тогда усмотрел, но никак не думал, что это мне для чего-нибудь пригодится!)

Ну что же, вызубрим и изучим еще и метод искусства!

Тут имеется хоть то преимущество, что самый период зубрежки может приносить еще и непосредственную пользу.

Итак, опять за книжки и тетради… Лабораторные анализы и эпюры… Таблица Менделеева и законы Гей-Люссака и Бойля – Мариотта в области искусства!

Но тут – вовсе непредвиденные обстоятельства.

Федор Басманов с маской. Разработка эпизода фильма «Иван Грозный»

Молодой инженер приступает к делу и страшно теряется.

На каждые три строчки теоретического приближения к сердцевине сущности его новой знакомой – теории искусства – прекрасная незнакомка несет ему по семь покрывал тайны!

Это же океан кисеи!

Прямо – модель от Пакэна!

А известно, что никакой меч не способен разрубить пуховую подушку. Напрямик не прорубишься сквозь этот океан кисеи, каким бы двуручным мечом в него ни врубаться!

Пуховую подушку разрезает только остро отточенный, закругленный восточный ятаган характерным движением руки искушенного Саладина или Солимана.

В лоб не взять!

Кривизна ятагана – символ длинного обходного пути, которым придется подбираться к расчленению тайн, скрытых под морем кисеи.

Ну что ж! Мы еще молоды. Время терпит. А у нас все впереди…

Кругом бурлит великолепная творческая напряженность двадцатых годов.

Она разбегается безумием молодых побегов сумасшедшей выдумки, бредовых затей, безудержной смелости.

И все это в бешеном желании выразить каким-то новым путем, каким-то новым образом переживаемое.

Упоение эпохой родит, наперекор декларации, вопреки изгнанному термину «творчество» (замененному словом «работа»), назло «конструкции» (желающей своими костлявыми конечностями задушить «образ») – один творческий (именно творческий) продукт за другим.

Искусство и его потенциальный убийца пока что совместно уживаются в творческом процессе в неповторимой и незабываемой атмосфере двадцатых – двадцать пятых годов.

Однако убийца не забывает хвататься за стилет. Как сказано, стилет в нашем случае – это скальпель анализа.

За дело научной разработки тайн и секретов, не забудем, берется молодой инженер.

Из всяких пройденных им дисциплин он усвоил то первое положение, что, собственно, научным подход становится с того момента, когда область исследования приобретает единицу намерения.

Итак, в поиски за единицей измерения воздействия в искусстве!

Наука знает «ионы», «электроны», «нейтроны».

Пусть у искусства будут – «аттракционы»!

Из производственных процессов перекочевал в обиходную речь технический термин для обозначения сборки машин, водопроводных труб, станков, красивое слово «монтаж», обозначающее – сборку.

Слово если еще и не модное, то потенциально имеющее все данные стать ходким. Ну что же!

Пусть же сочетание единиц воздействия в одно целое получит это двойственное полупроизводственное, полумюзик-холльное обозначение, вобрав в себя оба эти слова!

Оба они из недр урбанизма, а все мы в те годы были ужасно урбанистичны.

Так родится термин «монтаж аттракционов».

Если бы я больше знал о Павлове в то время, я назвал бы теорию монтажа аттракционов «теорией художественных раздражителей».

Интересно напомнить, что тут выдвигался в качестве решающего элемента

Перейти на страницу: