Нравствен уже сам процесс поэзии.
Да и в непосредственном творчестве Александр Сергеевич не так уж нейтрален: Швабрин в «Капитанской дочке» тот еще негодяй, и автор не скрывает своего отношения к нему.
Интересно, что сам Господь весьма терпим к иным порокам поэта. Но едва тот переступает норму человеческой порядочности, мгновенно лишает его таланта. Так было с Шолоховым (если он на самом деле автор «Тихого Дона»), так на наших глазах произошло с Василием Беловым. Бог нетерпим к национализму.
* * *
Любимец Горького – Сатин. И похожие на него спившиеся интеллектуалы в босяцких рассказах. И никакой Алексей Максимович не пролетарский писатель, он, скорее, люмпен-пролетарский. «Знаменосец поколений», как называли школьные идеологи Павла Власова, – худосочный, плакатный не образ даже, а декларация образа.
* * *
О поколениях стали говорить, когда возникли в XIX веке шестидесятники. Общественные деятели, не оставившие в литературе следа, разве что как герои – Базаров, Марк Волохов. Это люди 40-х годов рождения, а литература кончилась Львом Толстым, явившимся на свет в 1828. За ним – исключения: Лесков, Короленко, писатели хорошие, но второго ряда.
Я принадлежу поколению уникальному: мы провернулись без войн и репрессий, но знаем о репрессиях больше, чем пережившие. Конечно, наше знание вторично, а все ж полнее, чем у переживших: каждый переживал свои беды, не очень оглядываясь вокруг. Мы смотрели как бы с горы. Вожди государства, соучастники сталинских преступлений, нас боялись и постарались свернуть шеи, пока они были цыплячьими. Ильичев или кто-то из его подручных выразился: «Ну, эти – (Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина) – пусть пощебечут, следующим, пока цыплята, свернем шею».
Мои ровесники иссякли в черновиках. Когда я с помощью Алёны одолел нерешительность и лень и прорвался-таки в печать, оказалось, что в литературе у меня почти нет сверстников. А сколько ж их было у памятника Маяковскому, пока не разогнали в декабре 1962! Все отгремело, все отклокотало – тишина.
Мы перегружены историческим опытом, перечувствовали, переосмысляли, но никому этот опыт не передашь – младшим неинтересно, как нам были неинтересны старики-ветераны. И хотя человек неизменен во всех исторических просторах, жизнь при социализме, доставшаяся нам, кажется невоспроизводимой в последующих поколениях: очень уж много неудобств и в самые вегетарианские годы. Дефициты даже пожилые люди изгнали из памяти и голосуют за коммунистов.
* * *
Проняло от гончаровской фразы. Сцена объяснения Веры с Волоховым: расставили все точки над i, расстались, она пошла вверх, он – перепрыгивать через плетень… «Боже, прости ее, что она обернулась!..». Отстраненный, точно соблюдающий дистанцию, насквозь ироничный повествователь вдруг дал волю своим чувствам.
* * *
В школьные годы в наши мозги впихивали в качестве образца для подражания Николая Островского. С таким усердием, что уже в позднем отрочестве внушили чуть ли не ненависть к этому несчастному человеку. Все это истолковывалось как «воспитательная роль литературы». Но продемонстрировал эту самую воспитательную роль однофамилец инвалида. Без пьес Островского, прославивших купеческое Замоскворечье, не было б Третьяковых и Мамонтовых, Щукиных и Рябушинских.
Пушкин полагал, что наше духовенство потому отстало от европейской культуры, что оно не брило бород. Купечество затормозилось в своем развитии по той же причине. Демидовы и Строгановы, выбившись в дворяне, напрочь отреклись от сословия предков и никого за собой не потянули. Почему длинные руки Петра не дотянулись до купеческих бород? Не успел? Побоялся? Презирал?
* * *
Русскую литературу привели к расцвету аристократы – Державин, Карамзин, Пушкин. И она стала делом аристократии уже не сословной, а духовной. Мы все немножечко снобы, нас тянет к социальному верху, и литература стала способом социального возвышения. Потомственный купец Гончаров сравнялся с высокородным Тургеневым, оба преклонялись перед разночинцем Белинским. «Есть ценностей незыблемая скала». Она и определяет, нередко лишь посмертно, кто был истинным аристократом.
* * *
Вот это номер! Стал проверять известную по мандельштамовскому стихотворению фразу «Есть ценностей незыблемая скала» – оказалось, все четверостишие – цитата из нашего соседа Владислава Озерова. И хотя сам Мандельштам указывает на источник, мы к нему оказались невнимательны. Князь Московский Дмитрий Донской в римской тоге заслонил автора.
Главное в другом: в литературе ничего не пропадает. Удачное слово вечно.
Хотя странновато звучало под мандельштамовским именем стихотворение старинного, допушкинского склада. И как-то жалковато для XX века в русской поэзии выглядит пассаж:
Неправильно наложена опала
На автора возвышенных стихов.
* * *
Перечитал в третий или четвертый раз «Обрыв» Гончарова. Вот образцовый «классический русский роман». Без достоевских надрывов и толстовского морализаторства. Основная тональность – ирония. Райский в известной степени и Адуев, с которого не слетел романтический угар, и Обломов – умный, проницательный, но не способный довести до конца ни одного дела. Умные русские барыньки попадают под обаяние хама. Хамство и наглость принимают за силу личности. А тут еще и демагогия – «новые люди», «новые идеи»…
Софью Перовскую, генеральскую дочь, любовницу разночинца Желябова, предвидел задолго до покушения 1 марта Гончаров в романе «Обрыв», написанном а 1869 году. Кассандрический роман. Россия так и не прочитала своего пророка – некому, что ли? А Верочка тем временем под аплодисменты «прогрессивной общественности» развилась до Марии Спиридоновой и кровавой Землячки. Еще была какая-то «бабушка русской революции» с очень уж говорящей фамилией Брешко-Брешковская.
Марк Волохов, несмотря на революционное воспитание – уважение к народовольцам – своим варварским отношением к старинным книгам вызывал во мне омерзение.
Имя Вера – религиозный символ романа. Падает на дно обрыва и поднимается в покаянии. Раньше я этого не замечал.
Кошмарный сон бабушки – разоренное, одичавшее имение – тут он просто в конец XX века заглянул: мы все это наблюдали в натуре.
Интересный символ в конце: Россия – бабушка. Да то-то и оно, что бабушка – старость и предсмертный порог.
В свое время от печоринского позерства меня отвадила вовремя прочитанная «Обыкновенная история».
* * *
Читал вчера рассуждения Чупринина о писательской репутации. Дело здесь гораздо серьезнее, чем он полагает. Слуцкий сошел с ума от своего выступления против Пастернака. А история Федора Абрамова – вообще трагедия. Его, свежего, только что из окопов, а потому оголтелого аспиранта, подлецы вроде Выходцева в годы «борьбы с космополитами» натравили на профессора Гуковского. Он выступил на каком-то важном собрании, а ночью за Гуковским пришли. В одной из передач на ТВ академик Лихачев, не называя имен,