Поминки - Бено Зупанчич. Страница 19


О книге
признался, что по этому вопросу ему известно не больше, чем сообщается в последнем номере «Порочевальца». И вообще, было бы лучше, если бы «Порочевалец» выходил два раза в неделю.

Мефистофель был неразговорчивый человек лет тридцати. Черные глаза его неизменно светились грустью. Его жена и ребенок остались в Гореньской, на немецкой территории. Сам он, опасаясь гестаповцев, перебрался в Любляну. Тоска по семье терзала его постоянно. Он сообщил, как обстоит дело с добровольными пожертвованиями населения. Цифры говорили о том, что собрано немало, хотя возможности нашего участка были весьма скромными — у нас не было ни одного финансового «кита», как выразился Йосип. Тигр одобрил сообщение, мы все присоединились к нему, и оно было принято без возражений. Затем Тигр доложил о распространении «Порочевальца» и о двух запланированных операциях. Я заметил, что неправильно писать «Совецкий Союз», как я видел на стенах некоторых домов; мне это показалось очень смешным. Затем шла речь о нескольких новых доверенных лицах и, наконец, о фонде одежды, которую собрали для партизан женские группы.

В заключение Тигр остановился на особом вопросе, который надо было обсудить детально и всем вместе. На нашем участке поселились несколько итальянских офицеров и унтер-офицеров. Это плохо по многим причинам:

1) Это дает им возможность держать под наблюдением дома, где они живут.

2) Они могут привлечь на свою сторону легковерных людей — такие тоже встречаются, особенно среди женщин (при этом Йосип со значительным видом подмигнул неизвестно кому, а Тигр изумленно на него посмотрел).

3) Кроме всего прочего, они могут легко выведать у женщины необходимые им сведения.

4) Из окон они могут по ночам беспрепятственно наблюдать за тем, что делается на улице: теперь уже не выйдешь спокойно на операцию.

Если от часовых и патрулей ускользнуть нетрудно, то от выстрела в спину из окна тебя ничто не спасет. О том же, как позорят нас всех упомянутые женщины, лишенные чувства национальной гордости, нечего и говорить.

Вслед за Мефистофелем снова взял слово Тигр. Он сказал, что следует остричь несколько экземпляров девиц, чье недозволенное поведение не вызывает сомнений, и тем самым предостеречь всех, кто вздумает забыться. Если же будет установлено, что такие женщины занимаются еще и предательством, шпионят, собирают сведения или что-нибудь в этом роде, то по предложению местных комитетов дело возьмут в свои руки высшие революционные инстанции. Имеется решение на этот счет Словенского народно-освободительного комитета «О защите словенского народа и его движении за освобождение и объединение», опубликованное в девятнадцатом номере «Словенского порочевальца». Мефистофель добавил, что на нашем участке есть два таких явных случая: Анна Поклукарова в доме № 17 и Филомена Кайфежева в доме № 19.

Никто не смотрел на меня. Но я почувствовал, как вся кровь прилила к моему лицу, и опустил глаза.

— Что касается Поклукаровой, — сказал задумчиво Сверчок, — дело неясно. Неизвестно, кто он ей — только квартирант или еще и любовник. Это мы рано или поздно выясним. А Кайфежева… Нико, ты не мог бы с ней поговорить?

— Нет, — поспешил ответить я.

— Товарищи, — вмешался Йосип, — дело дьявольски щекотливое. Разговаривать с этими девицами не имеет смысла. Разве можно в чем-нибудь убедить такой элемент, если у нее своего ума нет?

— А как ты считаешь? — спросил Тигра Сверчок.

— Мы должны быть осторожны, — сказал Мефистофель, — чтобы никого не обидеть зря. Новая власть должна обдумывать каждый свой шаг.

— Я говорил с ее отцом, — сказал Йосип. — Его это ужасно потрясло. Не столько с национальной точки зрения, сколько с моральной. Но сделать он ничего не может, да и не хочет.

— Если позволите, — подал голос я, — я объясню, как обстоит дело.

С той минуты, когда я впервые взял в руки красный мел, смесь сурика и парафина и начертил символ революции на серой стене нашей церкви, я жил в постоянном напряжении. Оно оставляло меня только в часы полного одиночества или безмолвных бесед с самим собой. Затем это напряжение перешло в восторг, от которого глаза мои каждую минуту готовы были наполниться слезами. И я радостно предавался ему, как предаются любви. Быть может, это было одно, единое чувство. Порой я старался сопротивляться ему, желая хоть на секунду от него освободиться. Мне хотелось трезво и беспристрастно осмотреться. Я чувствовал, что восторг этот служит источником гордости и уверенности в себе, какой я раньше не знал, и в то же время я боялся, что он застилает мне глаза.

Я боялся своей собственной поспешности, опасаясь сделать что-нибудь такое, о чем мне потом придется пожалеть. Как просто все было, когда я впервые участвовал в операции. Оккупанты. Предатели из своих. Национальная и социальная революция. Борьба не на жизнь, а на смерть. Мое участие во всем — скромная доля единицы, необходимая революции, а еще больше мне самому. Тогда я ни на секунду не задумывался ни об отце, ни о матери, ни о ком-либо другом. С тех пор прошло несколько месяцев, и вот я ощутил, что надо мной нависло что-то мучительное — трудно определить, что именно. Меня словно все время рассекал нож необходимости. Я часто мечтал о том, как разнести в клочки этот наш мирок, проклятый и ненавистный мне мир Кайфежей, — разнести, как плохо связанный плот. Но когда я почувствовал, что беда стоит у порога, я содрогнулся. Что же мне делать? Попытаться защитить этот мир? Или оборвать последние нити, связывающие меня с ним? Пусть летит к дьяволу, думал я, сознавая в то же время, что это легче сказать, чем сделать. Сейчас, говорил я себе, такое время, когда надо быть неумолимым, решительным, самоотверженным. А если я начинал думать о ком-то в отдельности, это казалось мне невозможным. Вот сейчас мне надо что-то сказать о Филомене. Завтра, быть может, мне придется говорить об отце, послезавтра — об Антоне. Каждого война поставит на роковой перекресток.

Я вдруг понял, что рядом с Филоменой никогда не было человека, который мог бы сказать ей доброе слово о родине. У нее не было любви, которая очистила бы ее сердце, покрытое коркой зависти и мелких забот. И случилось так, что один только Карло Гаспероне сказал ей, что она красивая, что она хорошая и что он ее любит. А его черные глаза и курчавая грива и вовсе свели ее с ума. И что ей сейчас такие вещи, как родина, честь, гордость? К ней вдруг пришло все, по чему она тосковала. Нет, сказал я себе, люди — жертвы обстоятельств. Так говорит Сверчок. Но тот же Сверчок утверждает, что люди могут стать

Перейти на страницу: