Фердинанд был уже старый, ненамного моложе меня, седой, почти беззубый — олицетворение убожества нашей жизни. Поэтому первым чувством, ожегшим меня при виде его трупа, было своего рода облегчение — рухнула еще одна опора этого проклятого мирка. Но отец… при мысли о нем мне все больше становилось не по себе. Меня — сам не знаю почему — разъедало неотступное ощущение вины.
Теперь я совсем один. Хожу по комнатам, смотрю на вещи и думаю: эта принадлежала Давиду. Эта — его матери. Эта — его второй матери. Она его любила, как родного. Давид знал об этом. И любил ее. Когда она умерла, он плакал. Я хожу и смотрю, и временами мне кажется, что меня самого нет в живых. Все вокруг меня и во мне самом умерло. Жена, вторая жена, единственный ребенок, вещи. Никто не разговаривает, не слышу ни шагов, кроме своих собственных, ни человеческого голоса, кроме собственных вздохов. На меня смотрят глаза, смотрят с портретов, с фотографий, со всех вещей, принадлежавших когда-то им. Так вот и умрешь еще до собственной смерти.
Он долго смотрел на меня не двигаясь. Я видел лежавшую перед ним бухгалтерскую книгу, а на краю стола — Ветхий завет в кожаном переплете. В глазах его, когда он вошел, не появилось ни удивления, ни недоверия. И я невольно подумал, что этот человек, должно быть, давно уже от всего отрешился.
— Садитесь, — сказал он мне. — Мы здесь одни.
Рядом с письменным столом стояло старое кожаное кресло. Комната представляла собой склад, до потолка набитый полками и коробками. Он сел, и я тоже сел, сам не зная, зачем я, собственно, пришел.
— Мы со Сверчком были одноклассники, друзья.
Штейнер откинулся назад и смотрел на меня спокойно, печально, без блеска в глазах, и, когда он жаловался мне на свое одиночество, я все время думал о том, что так же одинок был и Сверчок.
— Это ужасно, — сказал я, потому что не знал, что еще можно сказать, — Я был рядом, когда это случилось.
— Да? Правда? Он был не один?
— Нет, — отвечал я, — мы были вдвоем. Мы несли документы, от которых зависела жизнь многих людей. Мы были обязаны спасти их. Я нес портфель, а Сверчок прикрыл меня и дал мне возможность уйти.
Штейнер беспокойно задвигался. Лицо его исказилось в судороге.
— Разве это так произошло? Господи, разве его убили не случайно? Господи боже мой, ведь меня известили уже после того, как его похоронили. Мне сказали, что его убили по роковому стечению обстоятельств… Так сказать, несчастный случай.
— Нет, — сказал я, — было так, как я рассказываю. Я пришел бы к вам раньше, если бы не был ранен.
— Так он знал, что его ожидает?
— Он держался геройски, — выдавил я из себя. — Я, раненный, успел укрыться в безопасном месте, пока он их сдерживал.
Я заметил в его глазах слезы. Он не чувствовал, как они поползли по его щекам. Он вытер их рукавом и встал. Ему хотелось пройтись по комнате, но было некуда шагнуть. Он опять сел, опершись локтями на стол.
— Я… я… я… не знаю, что мне делать… Я… — всхлипывал он. — Могу я вам чем-нибудь помочь? Может, вам нужны деньги? Или что-нибудь еще?
— Нет, — сказал я, — у меня есть все необходимое. А деньги, если они у вас есть, дайте на народный заем. Они нам очень нужны.
— С удовольствием.
— Я пришлю к вам человека, который их примет. Он скажет, что его прислал Брадач. А я не уполномочен принимать деньги.
— Присылайте.
Он сидел задумавшись, опустив голову на руки, точно забыв обо мне. Я уже собирался встать и бесшумно исчезнуть, но тут Штейнер поднял голову:
— Скажите мне, пожалуйста, у него была девушка?
Я удивленно поморгал.
— Да, — ответил я с трудом, — он любил одну девушку, но никогда ей об этом не говорил.
— О, — воскликнул он, — я чувствовал, мне казалось, я ведь и сам был таким! Я был таким же!
Мне нечего было сказать. Человек в черном. Весь в черном. До самой смерти он будет в черном. В горле у меня что-то сжалось. Я отвел глаза и без всякой прямой связи подумал о своем отце.
Первое, что мне казалось нужным сделать, едва я оправился, — это зайти к отцу Сверчка. Я и сам, в общем-то, не знал, зачем я к нему пойду и что буду говорить, но я чувствовал, что прежде всего должен пойти именно туда, что это меня гнетет и я не успокоюсь, пока не схожу к нему. В этом было какое-то мучительное утешение, необходимое дополнение ко всему, что накопилось во мне после смерти Сверчка. На обратном пути я удивленно оглядывался вокруг, точно шел не по Любляне. Я чувствовал, будто во мне что-то сдвинулось, отдалилось. Точно все унесли куда-то набухшие вешние воды и в то же время прошлое осталось нетронутым в моей памяти. Кипучий восторг, которого я раньше так боялся, нервное нетерпение, разъедающая тревога, мысль о том, что мой долг мне не по плечу, болезненная ревность к постоянству и стойкости Марии — все это прошло. Постель в комнате Марии была как корабль, стремительно и незаметно переправивший меня на противоположный берег. И я знал, а после свидания со Штейнером убедился окончательно, что удивительная внутренняя стойкость Марии вселилась в меня. Вместе с болезненным восторгом, который теперь казался мне схожим с