Поминки - Бено Зупанчич. Страница 52


О книге
в сумерках. Она избегает встреч с людьми. Запирается в своей комнате, если есть работа, садится к швейной машинке, а в груди ее постепенно накапливается зависть и злорадство, рожденные ненавистью. Ей не могут простить той маленькой капли радости, которую ей довелось испытать. И она довольна, что у отца все идет кувырком, что у него убили собаку и кота, стащили несколько кур и кроликов, — так довольна, что не всегда успевает скрыть радость, сияющую в глазах. А иногда это опасно. Однако и это утешение кажется ей отвратительным, как противен ей весь дом с тех пор, как она опять осталась одна. Когда к ним поселили преемника Карло, тоже унтер-офицера, она ожидала, что он поймет ее грусть. Тоска по Карло помимо ее сознания превращалась в тоску по кому-нибудь. Итальянец был высокий и бледный, точно чахоточный, с холодными, презрительными глазами, всегда смотревшими в сторону. Людей, живших в доме, он лишь наблюдал и обращался к ним разве что за самым необходимым. В первый же день он провел четкую границу между ними и собой: «Не надейтесь, меня не убьют. Я знаю, что этому способствует. И пусть никто без необходимости ко мне не приближается».

Он приходит и уходит, ничего не говоря, и единственное, что они слышат, — это его скрипку. «С ума сойти», — говорит мать. И в самом деле, мучительно слышать в этом мертвом доме чистые, пронзительные звуки скрипки. Как будто появляется что-то предательское, разоблачающее и переворачивает тебе внутренности. Отец бесновался, затем он сходил к знакомому и вернулся с барабаном. И как только наверху раздаются звуки скрипки, старик начинает барабанить сильно и яростно, с таким явным отсутствием слуха, что люди на улице останавливаются и прислушиваются к необычной музыке. Скрипка умолкает, Витторио Марти спускается вниз, он бледнее, чем обычно, плюется белой пеной. Старик спокойно запирает барабан в шкаф и смотрит в окно, готовый к приятию смерти. Мать объясняет Витторио, что старик в свое время играл на барабане в оркестре железнодорожных служащих и до сих пор иногда барабанит — так, для развлечения, человек он уже в годах, из ума немножко выжил, вот, случается, и тоскует по молодости. Марти смотрит белесыми глазами и уходит к себе в комнату. И опять, как только сверху слышится скрипка, внизу стучит барабан, затем умолкает сначала скрипка, потом барабан, а Марти бродит по дому — лицо чахоточного, с глазами, которые горели бы презрением, не будь они такими водянистыми. И все же в лице его есть словно какая-то невысказанная печаль: может, он и в самом деле смертельно болен или ему в минуту озарения вдруг стало ясно, в чем смысл человеческой жизни. Улыбнулся он, наверно, всего лишь раз — когда убили Фердинанда, — а ведь тогда расплакалась даже мать — пса она любила гораздо больше, чем мужа.

В городе легко скрыться от итальянцев — они ведь как слепые, разве что наймут предателей или сыщиков из местных. Зато от своих скрыться невозможно, и не только в центре города днем или в сумерки, когда там больше всего народу, но даже рано утром или поздно ночью, когда на улицах вроде бы никого нет, нельзя пройти по городу без того, чтобы тебя кто-нибудь не заметил. Вероятно, поэтому в Любляне издавна повелось, что человека там тем больше уважают, чем меньше его знают. И то, что утром, когда я выскользнул из дома Тртника, меня заметили по крайней мере две пары глаз, было не просто совпадением, потому что меня мог заметить кто угодно, не только Филомена и Антон, хотя, признаться, это не одно и то же, но не менее закономерно. Моя уверенность в том, что никто меня не видит, была по крайней мере наивна. Я всерьез верил, что, кроме нескольких товарищей, никто не знает, где я скрываюсь, а это было с моей стороны легкомыслием. Разумеется, об этом знали все соседи, хотя в те времена это было не столько опасно, как чуть раньше или чуть позже, когда война с ее недобрыми поборами даже люблянчан приучила молчать и хранить секреты про себя. Филомену не мог обмануть ни костюм, которого она на мне еще не видела, ни очки в черепаховой оправе. Увидев у входа в сад Антона, она подумала, что это все неспроста. Антон возвращался из тюрьмы. У калитки он оглянулся мне вслед и быстрее зашагал к дому. Заметив у окна Филомену, он сплюнул и сказал:

— Видела, а? Это на его совести тот, твой…

К пяти часам дня у нас было — вместе с нашими личными — только восемь пистолетов. Девятым должен был стать пистолет Пишителло, которого мы собирались подстеречь вечером, а за десятым мы стали лихорадочно охотиться наобум, ибо другого выхода не было. Часов около двенадцати мы разоружили какого-то карабинера у моста св. Якова. Опасаясь, как бы мы его не убили, он без устали разъяснял нам, что он отец пятерых детей. У него оказался барабанный револьвер, к которому у нас не было патронов. Винтовку его мы бросили в Любляницу. Он рассыпался в благодарностях, однако, чуть мы отошли, заорал: «Aiuto, aiuto!» [38]

Позже, когда мы направлялись через мост к Трновской церкви, невдалеке появился высокий полицейский в черной пелерине. Я огляделся и подумал: «Этого!» Словно по команде, мы ускорили шаг, с тем чтобы встретиться с ним как раз на углу. «In alto le mani!» [39] — прошипел Мефистофель. И, стоя на расстоянии метра друг от друга, все трое мы достали из карманов пистолеты. Полицейский удивленно остановился и что-то пробормотал в замешательстве, не трогаясь с места. Он только шевелил рукой под пелериной. Наверно, хотел достать пистолет. Дурак. Я поднял пистолет и выстрелил ему в грудь. Почти одновременно выстрелили Мефистофель и Тихоход. Полицейский покачнулся, отступил назад и осел наземь, привалившись к стене церкви. «Скорее! Тихоход, следи!» Я поспешно отогнул край пелерины и начал искать пистолет. Полицейский был молодой, красивый, с черными кудрями и черными усиками. Он смотрел на меня бесцветными глазами, и я не мог понять, потерял он сознание или нет. Я не ощущал ненависти, скорее жалость. Это за Сверчка, сказал я себе. Нащупав пистолет и передав его Мефистофелю, я заметил, что руки у меня в крови. Я кое-как обтер их о пелерину полицейского. Через минуту мы уже неслись обратно через мост. На мосту я обернулся. Полицейский был на том же месте, только голова, раньше лежавшая у него на плече, теперь свесилась на грудь. Он выделялся черным пятном на серой

Перейти на страницу: