Он посмотрел на меня с усмешкой.
— Если хочешь помочиться, — сказал он, — помочись на замочную скважину. Моча здорово разъедает металл. В один прекрасный день мы вынем замок и уйдем.
Минуту мы помолчали, потом он добавил:
— В уборную нас выпускают только один раз в сутки. И есть дают один раз. А ты не бойся. Привыкнешь довольствоваться и тем и другим.
«Ловушка, — подумал я. — Скорее всего, меня действительно подстерегали. Наверно, чуть свет я вышел из беседки и… В таком случае то, что я видел трубу пекарни, не так странно».
— Хочешь, я прочту тебе стихи? — спросил незнакомец.
— Давай, — пробормотал я.
В коридоре послышались торопливые шаги, беготня, кто-то с кем-то препирался. Затем все стихло. Глазок в двери камеры приоткрылся и закрылся опять.
— Мадонна, — вздохнул незнакомец, — я не в состоянии читать. У меня все пляшет перед глазами. Мне даже иногда что-то мерещится от голода.
— Давно ты здесь?
— О, — воскликнул он с застенчивой улыбкой, — кажется, с конца февраля.
— А какое сегодня число?
— Не знаю, — ответил он. — Все равно. Через некоторое время это становится безразлично.
Я разозлился.
— Ничто не безразлично, слышишь!
Я хотел подняться, но с трудом смог пошевелиться. Незнакомец встал — я увидел, что он высокий и стройный, — и помог мне. Он подтащил меня к стене и прислонил к ней. Я поблагодарил его, он молча сел и спросил:
— А ты когда-нибудь писал стихи?
— Да, — отвечал я, — но это было давно.
— И я, — пробормотал он. — Глупости.
Я все еще думал о трубе пекарни, которая так странно рухнула. Я пытался восстановить в памяти вчерашний день и прошедшую ночь, все по порядку, в точности так, как было. Одно припоминалось ясно, другое менее ясно, кое-что точно провалилось совсем.
— А где мы вообще? — спросил я незнакомца.
— Так ты и этого не знаешь? В Бельгийских казармах. В подвале. Это камера номер пять. Уж это ты, верно, запомнишь.
Вероятно, где-то тут поблизости Люлек, может, и Демосфен или еще кто-нибудь из старых знакомых. Я вспомнил, что надо сообщить Марии. Я начал мысленно составлять письмо к ней, хотя и не представлял себе, как его передать. Память еще сработала настолько, что я сообразил: схватили меня не в беседке Тртника, а где-то на улице. Я придумал приблизительно следующее:
«Дорогая Мария, я жив и здоров, ничего со мной не случилось, не беспокойся, все будет хорошо, хотя сейчас я думаю о тебе как о чем-то недосягаемом. Передай привет друзьям и не думай обо мне плохо. Передай привет отцу. Желаю ему скорее поправиться, а ты не отчаивайся, что осталась одна. Твой Нико».
— О чем раздумываешь? — спросил незнакомец.
— Так, ерунда, — ответил я. — Я вечно придумываю всякие глупости. Ничего умного я еще в жизни не выдумал и не сделал. Надеюсь, что сумею возместить это позже.
Он засмеялся и потер подбородок, поросший белыми волосами. Светлые глаза его светились влажным блеском.
— Да, да, — сказал он. — Всегда так. Нам всегда кажется, что мы глупы, а завтра поумнеем. Всегда. И никогда мы до конца не поумнеем. Вероятно, это противоречит человеческой природе.
— Дурак, — возмутился я, — что ты болтаешь!
Он снова от души рассмеялся своим глуховатым смешком. Я закрыл глаза, чтобы незнакомец не мешал мне сосредоточиться, а он тем временем достал из-под грязной подстилки ручку алюминиевой ложки и начал осторожно точить ее о каменный пол. Меня раздражал скрежет металла о камень. Незнакомец посмотрел на меня исподлобья:
— Не беспокойся. Это я делаю себе нож. Хороший нож будет. Не веришь? Я могу им перерезать себе жилы или зарезать кого-нибудь, если понадобится. Полезно иметь при себе такую вещь. Жаль только, что ложка не стальная. Я бы тогда ею побрился. У тебя нет ничего такого, из чего можно сделать нож?
Я сунул руки в карманы и понял, что их уже выворачивали: исчез и носовой платок, и шнурки, и ремень, и галстук.
Он с улыбкой наблюдал за мной. Я не знал, как мне к нему обращаться, и поэтому спросил, кто он. Он посерьезнел и развел руками, не выпуская алюминиевого ножа:
— Безвестный борец революции, товарищ. Сижу здесь потому, что не решился убить того, кто потом меня угробил.
Из-за света фонаря нельзя было понять, какое небо — ясное или облачное. Часы показывали половину третьего утра. Нас было шестеро. Перрон был безлюден, только в дальнем его конце, около уборных, прохаживались двое в форме железнодорожной милиции. Дежурный по станции, скрестив руки и покуривая, стоял за закрытой дверью канцелярии — я заметил через стекло его красную фуражку. В поезде почти никого не было. Нас загнали по двое в три пустых купе. Я был скован парой наручников с кондуктором шишенского вокзала. Я заметил, что он с трудом передвигается. Напротив нас, держа на коленях винтовку, сел карабинер. Лампочка под потолком горела еле-еле. Казалось, вот-вот она погаснет и дарует нам темноту. Тогда, может быть, я засну. Я хотел есть и еще больше — спать. Некоторое время спустя карабинер отложил в сторону мешок с сухим пайком и забросил на полку свою наполеоновскую шляпу. В свете фонаря блеснула его большая желтая лысина. Оконное стекло было черно от сажи. Перрон казался через него еще грязнее, чем был на самом деле. Свет был неровный, пятнистый, и люди, время от времени проходившие мимо, казались неопрятными, их лица — неумытыми. Карабинер то открывал, то закрывал глаза, будто желая получше рассмотреть нас. Мой сосед вертелся на месте, точно сидел на осином гнезде. Из коридора доносился негромкий разговор. Он явно пришелся не по вкусу карабинеру, потому что он встал и захлопнул дверь, так что стекла задребезжали. Потом снова сел и стал моргать глазами, как лягушка в просе. Глаза у него были припухшие. Руки он непрерывно держал на винтовке с примкнутым штыком. На безымянном пальце у него был золотой перстень, блестевший подозрительным блеском, а в кармане, вероятно, фотографии его «bambini». Кондуктор заворчал, что ему холодно. Я посоветовал ему запахнуть рубашку и пиджак. В ответ он оскалил желтые зубы, но я так и не понял, что это означало. Тогда я предложил ему поспать. Все равно никто не придет проводить нас. Под глазами у него были темные круги. Когда он хлестнул карабинера взглядом своих черных глаз, тот съежился и стал смотреть в сторону.
Кондуктор вдруг спросил меня, куда я еду, и я ответил, что не знаю. Так как делать было совершенно нечего, я начал рассказывать о себе.