Оглядываясь, неожиданно понимаешь, что твоя память — это целый мир, целая жизнь, как бы коротка она ни была. И вдруг становится обидно, что все это кончилось и что для тех, кто придет вслед за тобой, не будет уже ни твоих огорчений, ни твоих радостей. Ты сознаешь, что сам подрывал этот мир и будешь продолжать его разрушать, и все-таки никогда не забудешь мячей, сеток и консервных банок, лужаек и садиков, не забудешь слез, вызванных первыми столкновениями с жизнью, девочек, которые слегка шепелявят, — у них маленькие груди, они такие нежные и хрупкие по сравнению с тобой, грубым и неотесанным.
— Пальчики у тебя точно у дамочки.
Я бросил на него сердитый взгляд. Он мешал мне думать своим пиратским видом и бесцеремонными разговорами.
— Ты хоть работал когда-нибудь?
— Нет, — ответил я, — не работал. И кроме того, я не переношу головорезов, таких вот, как ты. Иди к дьяволу…
Он даже не обернулся. Глядя в окно, заметил отсутствующим тоном:
— Сам я родом с Вича.
Мимо нас, как отдаленное воспоминание, проскользнул неясный красный свет.
— Вытяни, — сказал он, — не отрываясь взглядом от закопченного стекла.
— Что вытянуть?
— Руку.
Он положил свою закованную правую руку на спинку скамьи, так, что карабинер, сидевший у дверей, не мог ее видеть.
— Попробуй. Может, получится.
Я чувствовал, что он крепко держит двадцать сантиметров цепи, связывавшей нас, это чтобы она не гремела.
— Не выходит, — сказал я. — Крепко заковали.
— У, недотепа, — заворчал он.
— Иди ты к чертям, — сказал я. — Почему ты сам не вытянешь?
Левой рукой он приподнял левую штанину. Я увидел, что нога у него в гипсе, как в сапоге. Рассмотрев хорошенько его грудь, я понял, почему он не застегивает ни пиджак, ни рубашку. Грудь у него была похожа на отбивную котлету — сплошная рана. В одних местах она уже затянулась грубой коркой, в других — из глубоких ссадин сочилась сукровица. Я не нашелся, что сказать. Кондуктор обратился к карабинеру и попросил сигарету. Карабинер вздрогнул, как от испуга. Достал из мешка пачку «Милитаре» и швырнул на колени кондуктору. Когда тот взял сигарету в рот, итальянец дал ему прикурить от зажигалки, сделанной из винтовочной гильзы.
— Спасибо, — пробормотал кондуктор. Он жадно, быстро втягивал дым, так что соломенная сигарета шуршала. Через некоторое время заговорил снова: — Если ты не смотаешься отсюда, ты просто дурак. Заковали тебя плохо. А руки у тебя как у девчонки. Тебе что, хочется там сгнить? Ты думаешь, имеешь право отдыхать? А? А домашние? Ты с ними до конца рассчитался? А тот учитель и девушка, о которых ты мне рассказывал? Что? Если бы не они, тебя бы давно уже черти унесли. А ты: «Буду сидеть, пока все не кончится». Эх ты, размазня…
Кровь бросилась мне в лицо, а он все говорил, сдержанно, с неподдельной злобой, не поворачиваясь ко мне. Губы у него дрожали, рука, лежавшая на коленях, беспокойно шевелилась. Она двигалась, как самостоятельное существо, точно не была частью этого грузного, истерзанного тела. Он умолк. Я не отвечал. Я смотрел на карабинера. Он по-прежнему открывал и закрывал глаза, очевидно борясь со сном. Золотой перстень мутно поблескивал в мерцающем свете лампочки. Я откинулся на спину и закрыл глаза. Мертвый Сверчок прошел по коридору и беззвучно толкнул дверь. На его кудрях мелкими блестящими капельками осел утренний туман. Он смотрел на меня со своей мягкой, ободряющей усмешкой, так хорошо знакомой мне. «Это ты? Почему ты не бежишь? Ты же хотел видеть море! Ты увидишь его, и тебе не придется за это краснеть». Он улыбался, и я тоже улыбнулся, горько и растерянно. Он беззвучно притворил дверь и вышел через окно, не оборачиваясь. Я закрыл глаза, губы у меня задрожали: «Мария, — спросил я, — что мне делать?» Мимо окна в жутком беспорядке проносились деревья. Молодой месяц застрял в телеграфных проводах. Через некоторое время он высвободился и перекатился по другую сторону рельсов.
— Я покончу с собой, — сказал я.
— И покончи, — заворчал он. — Это все-таки лучше.
Он снова положил между нами свою правую руку и придавил цепь. Проклятая лампочка. Я поднял правую руку к губам и послюнил ее, затем смочил ею запястье левой руки. Кондуктор левой рукой распахнул рубашку и начал дуть на свою истерзанную грудь. Карабинер выпучился на него как на привидение. Кондуктор, не обращая на него внимания, стонал и дул на раны. Потом он взглянул на карабинера и укоряюще покачал головой, будто говорил: «Видишь, братец, что вы за народ!» Он даже попытался улыбнуться. Карабинер отвел глаза и еще крепче вцепился в винтовку.
— Ну как, получается?
— Да, — ответил я. Я не посмел сказать ничего другого. Я сжимал руку и пытался вытянуть ее. Если бы я мог помочь себе другой рукой, получилось бы наверняка. Я сказал ему об этом. У него сверкнули глаза.
— Постой-ка, — сказал он, — мы его сейчас выставим. Он вытер губы правой рукой, цепь отвратительно звякнула. В это время поезд остановился. На перроне стоял человек в форме, с фонарем. Он что-то кричал машинисту. Карабинера явно не тянуло подышать свежим воздухом. Он сидел как приклеенный, прижимая к себе винтовку.
— Выскочишь, когда будем подъезжать к Логатцу, — сказал кондуктор. — Я знаю линию. Я здесь ездил. Если он не выйдет, я тресну его по башке ботинком.
Он стал стаскивать ботинок — высокий, тяжелый, кованый ботинок, похожий на солдатский. Нога была обернута в грязные, пропотевшие портянки. Карабинер поморщился.
— Хорошо на его плеши отпечатаются гвозди. — Кондуктор скорчил гримасу. Это, вероятно, должно было изображать улыбку.
Поезд резко сдвинулся с места, послышался свисток. Дверь в купе распахнулась — показался карабинер с фонарем на груди. Он окинул нас взглядом своих