— Благо вам, — тотчас подхватил отец. — Мне, например, такое и в голову не придет. Я никогда не чувствовал, что дети обо мне заботятся. Если я еще как-то держу их в руках, то только тем, что могу в любой момент выставить из дому, как в свое время выгнали меня. Такой человек, как я, привязан только к своему имуществу. Поверьте, мне нечего ждать ни от детей, ни от кого-нибудь еще. А по-вашему, есть чего ждать?
Учитель смотрел на него с непривычным интересом.
— Такой человек, как я, — с воодушевлением продолжал отец, — в сущности, несчастный человек. Потому я и говорю: хорошо, что война кончилась. А чего мне ждать от войны? Чтобы за мной шпионили, чтобы меня ограбили, вселились в мой дом или что-нибудь в этом роде? Я, знаете ли, этого не люблю. Во время войны обычно совершаются дрянные вещи. Едва ли бог сохранит нас и на этот раз. Мой дом — это мой дом, так я про себя думаю. И пока я жив, я хочу, чтобы он и вправду был моим. Если дети не захотят меня слушать, я их выставлю за дверь. Пусть каждый своим горбом заработает такой домик, если не желает обивать чужие пороги.
Учитель стоял, опираясь на мотыгу. Он смотрел на отца с таким выражением, будто тот был далеко-далеко, а сам он будто не слушал, а лишь прислушивался. Потом он тихонько сказал:
— С вашего позволения, сосед, нас слушает ваш сын.
Отец с безразличным видом махнул рукой и обернулся. Я прислушивался, вероятно, именно потому, что сказал себе, что не хочу подслушивать.
— Жизнь вас чем-то обидела, — еще тише сказал учитель. — С тех пор вы никому не верите. Иногда даже себе, позвольте вам заметить.
Отец хрипло рассмеялся.
— Вы, конечно, человек ученый и можете все узнать, что и как. Однако опыта у вас нет, такого, какой есть у меня. Послушайте, что я вам скажу: все вокруг, весь мир только ждет случая, чтобы вас облапошить. Все так рассчитано, чтобы отнять у вас или дом или сад. Если не сразу, так понемногу: сегодня деревце, завтра скотинку… Я это не выдумал, поверьте! Это я узнал. И, как полагается, дорого заплатил за науку. Вы, может быть, думаете, что не заплатил?
— Папа, девять часов, — послышался из окна голос Марии.
— Извините, мне пора, — сказал учитель.
— Ничего, ничего, — забормотал отец.
Он размышлял о том, как странно, должно быть, устроена голова у такого вот учителя, который всю жизнь только и делал, что корпел над книгами. Наверно, все, что он видит, кажется ему далеким, каким-то отодвинутым, нереальным. Потому он и не может понять человека, который опирается на свой горький опыт и не ссылается ни на книги, ни на науку, который твердо знает только то, что пережил сам, а остальное его не касается.
У дверей дома он на мгновение задержался, забыв, очевидно, о сыне, как уже успел забыть об учителе. Он всматривался в медную табличку, на которой вычурными наклонными буквами было выведено: «Петер Кайфеж, железнодор. кондуктор на пенсии». И второй раз за это утро ему показалось, что он не у себя дома. Имя и профессия человека на табличке показались ему странно чужими. Словно ненастоящими. Он поглядел кругом, и дом показался ему не таким, как обычно. Будто и не его дом. Точно вот он сейчас войдет к кому-то из соседей. Сердце сильно застучало. Обозлившись на себя, он топнул и с силой толкнул дверь.
Войдя в кухню, он остановился в удивлении. У окна сидел незнакомый мужчина с черной подстриженной бородкой, в шляпе и зеленоватом мундире, с револьвером на ремне. Рядом с ним сидела Филомена и хохотала во все горло. Мать стояла у плиты. Пахло жареным кофе. Отец побледнел и с беспокойством подумал о том, как он мог не заметить чужого человека, входящего в его дом. Потом припомнил, что ненадолго уходил за дом, к кроликам. Но все же почему этот тип торчит здесь и почему это Филомена так гогочет? Он уже открыл рот, чтобы что-нибудь сказать по этому поводу, но тут вспомнил, что незнакомец — офицер итальянской армии — армии, которая победила. Ему стало холодно. Но почему все-таки Филомена хохочет как идиотка?
Он постоял еще с минуту. Филомена обожгла его смеющимися глазами. Он повернулся и вышел, ничего не сказав. Недаром ему все утро казалось, что должно случиться что-то нехорошее. Но Филомена так беззаботно смеялась…
— Ах, что Филомена! — бормотал он. — Филомена просто дуреха.
Я понял, что он не в духе. Я хотел было что-нибудь ему сказать, но в это время показалась рота сардинских гренадеров. Они шли нестроевым шагом, «вольно». Офицер, который их вел, шел по тротуару, он курил и с самоуверенным видом поглядывал на окна. Солдаты, смеясь, переговаривались между собой.
Отец все стоял перед домом не в силах оторвать от них глаз. Впервые он видел столько итальянцев сразу. Так вот они, победители, Их мундиры крапивного цвета показались ему недостаточно парадными для победителей. Наверно, подумал он, у них не хватает шерсти. Например, такой, какая есть у него — настоящий ангорский пух, мягкий, белый, как первый снег.
Когда они прошли, он обернулся ко мне:
— Видел их, а?
— Видел, — сквозь зубы ответил я, не двигаясь и не глядя на него.
Да, Сверчок, очевидно, прав. Этот мир надо разрушить.
Наступило время концертов, но, несмотря на это, учитель Тртник чувствовал себя совершенно потерянным. Жизнь, казалось, утратила смысл. Сколько он ни искал его в себе или вокруг себя, не мог найти. Словно полностью исчез всякий смысл из его собственной жизни и из жизни его народа. Люди, на которых он надеялся, притаились. Принципы, которых он придерживался, отменены. Исторические истины, которые он проповедовал уже много лет, стали вдруг бессильны что-либо изменить. Ласточки летят высоко и вечером и утром. Это предвещает хорошую погоду. Он смотрит на них с грустью. Губы вздрагивают от смутной тревоги. Он не знает, что делать, за что взяться в это безвременье. Ласковый щебет ласточек навевает странную печаль. Так хочется верить, что эта жизнь все же имеет смысл, несмотря ни на что. Всегда он верил, что она нужна, осмысленна, в какой-то мере даже полезна, что его усилия будут оплачены сторицей.
«Битва при Саламине, товарищ мой?»
Разве не учил он молодежь любить родину и все, что с ней связано? Боже мой, да с ней было связано все, что не имело к ней