Он встал, ткнул мне пальцем в грудь и спросил:
— Вот ты меня понимаешь, почему я пью?
Я кивнул и аккуратно отвел его палец от своей груди.
— Вот и я думал, может чем обидел ее, оскорбил. Ан нет, чист я перед ней. Хотя про нее много слухов ходило. Когда мы сошлись. И про Киссельмана я знал, и про остальных. А уж про Моисея Злотника мне все уши прожужжали. Да ладно, что уж теперь. Но вот что вам скажу… не моя это Ленка. Не моя! Вот я как понял, что другой человек вернулся с того Ирака… или Ирана… так и запил. Ну это после того, как я квартиру в Питере… в смысле в Ленинграде обменял на эту халупу. С доплатой. Деньги все ей отдал. Сказал на детей. Она деньги забрала и так мне в глаза посмотрела… А глаза-то не ее. У моей Елены в глазах искорки были желтые. Как светляки… А у этой глаза как вишни. Вроде цвет и похож, а искорки пропали…
Он начал наливать портвейн в стакан, но махнул рукой и приложился к горлышку бутылки. Я вышел из кухни, махнул рукой своим, чтобы шли следом.
— Где ее мать живет? — спросил, когда Газиз и Марсель уселись на заднее сиденье «Волги».
— На улице Чкалова, — ответил Марсель. — Это возле Садового кольца.
— Знаю, — коротко кивнул Николай и завел мотор.
Ехали молча. Разгромленная квартира и человек со сломанной судьбой оставили гнетущее впечатление.
Руфь Боннэр оказалась приятной женщиной без возраста. Характерные семитские черты лица, пышные волосы с редкими седыми прядями, домашнее платье с кружевным воротником и на ногах мягкие туфли без задников, которые назвать тапочками язык не поворачивался.
— Проходите, пожалуйста, молодые люди. Нет-нет, что вы, разуваться не надо, — она взмахнула руками, увидев, что Карпов начал снимать ботинки.
— Я не очень люблю вашу контору, но раз пришли, значит это важно, — и она поманила нас за собой. — Проходите в гостиную, молодые люди.
Здесь тоже был запах, свойственный, наверное, только этой квартире. Аромат старого дерева, начищенного паркета и едва уловимый аромат лилий. Я поискал взглядом, но цветов нигде не увидел.
Прихожая была просторной, с высоким потолком. Здесь царила тишина. Не мертвая тишина, а скорее мудрый покой прожитых лет.
По паркету, который едва слышно поскрипывал под ногами, я прошел в гостиную. Окна, высокие, почти от пола, выходили во двор-колодец. Свет фонарей, проходя сквозь густые ветви лип, ложился на ковер причудливым узором, прямо на застывший сложный орнамент.
Комната дышала историей. Она не была похожа на музей, нет, здесь жили, и это чувствовалось. У стены рояль «Беккер», его полированная черная поверхность, как зеркало, отражала блики хрустальной люстры. На крышке лежали раскрытые ноты. На резном дубовом комоде стояли массивные часы с бронзовыми стойками, рядом фарфоровые статуэтки. Рядом большая фарфоровая чаша с яблоками. Пахли они одуряюще. Интересно, откуда такие свежие?
Главным сокровищем этой комнаты были книжные шкафы, занимавшие одну стену с пола до потолка. За стеклами в идеальном порядке стояли тома в синих, зеленых, коричневых переплетах.
Атмосфера здесь была иной. Не давила, как в конуре у Семенова, а, напротив, возвышала. Каждый предмет мебели, каждая книга, каждый луч света, падающий на паркет говорили о порядке, уме и достоинстве.
Хозяйка села на краешек черного кожаного дивана с очень высокой спинкой. Над диваном картина в тяжелой золоченой раме. Я не уверен, что смог бы определить школу, что-то из работ ранних советских пейзажистов, цветущий луг под закатным, почти фиолетовым небом.
Перед диваном низкий круглый стол и два кресла рядом. Хозяйка предложила сесть и только потом спросила:
— Слушаю вас? — ее красиво изогнутые брови приподнялись, в глазах, золотисто-коричневых, почти янтарного цвета, светился вопрос.
Глядя в глаза матери Елены Боннэр, я понял о каких «искрах света» говорил бывший супруг, Иван Семенов.
— Руфь Григорьевна, у меня к вам несколько вопросов по поводу вашей дочери.
— У меня нет дочери, — спокойно ответила Руфь Григорьевна. — Та женщина, что приехала с Ирака, не моя хорошая еврейская девочка. И я рада, что могу об этом заявить открыто.
— А раньше не могли заявить? — поинтересовался Карпов. — Что вам мешало?
— Или кто? — уточнил я и добавил:
— Не ошибусь, если назову фамилию Микоян?
Руфь Георгиевна вздохнула.
— От этих Микоянов Лене всегда одни беды были. И молодая была, хорошо, вовремя на фронт ушла, как чувствовала. И потом. Как я не хотела, чтобы она ехала с той экспедицией, но Анастас Иванович упросил. Сказал, свой человек нужен ему там. А я ему еще за это все должна, — она подняла руки, браслеты со звоном съехали с запястий к локтям, и сделала круговой жест, будто хотела обхватить все сразу — стены, мебель, картины.
— Вы уверены, что после Ирака вернулась не ваша дочь? — все-таки уточнил еще раз. — Может, она изменилась по характеру, или вы действительно думаете, что вместо Елены вернулся другой человек?
— Юноша, я свою дочь грудью кормила, я ее вырастила, я ее воспитала. И забыть слова молитвы она не могла. Как и перепутать слова «шабат» и «шалом». Но когда я поделилась с Микояном своими сомнениями, он порекомендовал мне молчать. Причем дал понять, что по сравнению с психушкой моя жизнь в «Алжире» покажется мне раем.
— Спасибо, Руфь Григорьевна, вы очень нам помогли, — я встал, слегка поклонился хозяйке, и мы вышли.
— А вы зачем с нами ездили? — спросил Газиз, когда мы вернулись к «Волге». — Мы бы сами все сделали, и допросили, и поговорили.
— И ничего бы не поняли, — тут же добавил Карпов. — Владимир Тимофеевич, что на самом деле сказала Боннэр? Она ведь и не