Наследники. Экстравагантная история - Джозеф Конрад. Страница 32


О книге
статей для «Ежемесячника», для Поулхэмптона. Как помните, я должен был уловить атмосферу Парижа. То был удивительный процесс. Казалось, там, наверху, я отделен от Парижа так же, как… ну, в Хэмптон-Корте. Писать почти невозможно; голова забита мыслями — заботами, ревностью. Да, мне надо было зарабатывать на жизнь, но и эта цель вдруг потеряла свою привлекательность — по крайней мере, на время.

Панели комнаты меняли тембр любого звука, словно я находился в чреве огромной виолончели. В доме всегда стояла тишина — лишь доносились издали шепотки, как будто роняешь камни в бездонный колодец и вечность спустя слышишь слабый отклик потревоженной воды. Оглядываясь на это время, я вижу себя вечно с поднятым пером, в ожидании слова, которое всё нейдет и которое мне не так уж интересно записывать. Когда открывалась входная дверь, обшивка сочувственно скрипела тишайшим из скрипов; люди проходили по огромному залу в комнату, где строили козни; проходили вольготно, сопровождаемые смехом и шорохом одежд, чей отзвук спустя долгое время достигал моих ушей только в виде шепота. И тогда меня охватывала безумная ревность. Хотелось стать частью ее жизни, но я терпеть не мог этот салон подозрительных конспираторов. Что мне там было делать? Стоять и смотреть на них, зная, что при моем появлении они инстинктивно говорят тише?

Таково было в целом ощущение того времени, но, конечно, так бывало не всегда. Время от времени я приходил на завтрак с тетей, а иногда сидел за столом с ними обеими. Я избегал общаться с ними поодиночке; совершал удручающие визиты вместе с тетей — визиты к жителям Сен-Жермена; людям без выраженной индивидуальности, не считая некоего измождения, съёженной физиономии и мышления сушеного зернышка. Зато они пытались внушить страх своими именами — именами, напоминавшими о генералах и фланерах невозможно далекого прошлого; именами, которые будто не могли существовать за пределами мемуаров мадам де Севинье [41]; именами людей, не способных ни на что более деятельное, чем отражаться в зеркалах Salle des Glaces [42]. Я пребывал в таком абсолютном унынии, в таком абсолютном анабиозе, что, похоже, целиком соответствовал представлению тетушки о том, что от меня требуется при сопровождении на этих мероприятиях. Я стоял за спинкой ее кресла и разговаривал, как порядочный молодой человек, с разнообразными присутствовавшими Pères и Abbés [43].

А потом шел домой и передавал атмосферу этих людей. Причем, видимо, из рук вон плохо, потому что письма с чеками от Поулхэмптона сопровождались похвалами от него и заверениями, что мисс Поулхэмптон нравится мое творчество — нравится весьма и весьма.

Полагаю, я сам стал казаться человеком, который знает все и может посвятить другого в пару-тройку тайных мелочей. В конце концов, кто угодно способен писать о студенческих балах да озерах в Буа, но чтобы писать о закрытых домах на рю де Л’Юниверсите, нужен человек знающий.

Также я посещал более громкие мероприятия с сестрой. Я уже так привык слышать, как ее зовут «ваша сестра», что этот эпитет превратился в имя. Она стала «mademoiselle votre sœur» [44] точно так же, как могла бы быть м-ль Пейшенс или Хоуп [45], не имея ничего от названных свойств. Не представляю, чем она занималась на благотворительных ярмарках, унылых танцах, невозможно скверных концертах. Должно быть, у нее была какая-то цель — без этого она из дома не выходила. Моя же роль сводилась к формальному сопровождению — функции ненамного важнее для тех, перед кем я ее разыгрывал, чем для крота глаза. Меня охватывала самая безумная ревность, если она говорила или танцевала с мужчиной, — и какие то были мужчины! А потом я пытался пробудить в себе отвагу и чувствовал, как та умирает внутри. Мы ездили в двухместном экипаже — транспорте, где запирались вдвоем, но который необратимо уничтожал всякую возможность проявлений любви. На ровных улицах его движение было слишком плавным, на pavé [46] он слишком дребезжал. И мне хотелось признаться ей в любви — о, как хотелось! — но я никогда не был в подходящем настроении либо не выпадало случая. Я подвергался самым гадким припадкам раздражения — не бешенства или уныния, а злости из-за постоянных мелких преград. Я не мог читать — не мог себя заставить. Сидел и слепо таращился в английские газеты — любые, лишь бы не «Час». Де Мерш в то время пропал из виду. В великом герцогстве начались неприятности: он умудрился стать весьма непопулярным у избирателей, чрезвычайно непопулярным. Я читал пикантные статьи о скандале в американской газете, посвящавшей себя подобным темам. Если бы де Мерша изгнали, начались бы международные трудности всех сортов. И был какой-то неведомый князь враждебного семейства, пруссак или русский, мечтавший о той власти, что давила на чело де Мерша. Собственно, кажется, конкурентов было сразу двое и оба с саквояжами наготове и манифестами в нагрудных карманах ждали момента, чтобы пересечь границу.

Жалобы его верноподданных, говорилось в парижско-американской «Газетт», тесно связаны с финансами, а личные средства и казна великого герцогства де Мерша неразрывно переплелись с авантюрными планами, на которых он стремился заработать такое состояние, чтобы посмеяться сразу над полудюжиной великих герцогств. Собственно, писали, что и у самого де Мерша собран саквояж на тот день, когда британская поддержка его гренландских планов позволит ему обогатиться и посмеяться над собственным сварливым ландтагом.

Меня это заботило столь мало, что я так и не вник в подробности. Я не желал ему добра, но пока он держался от меня подальше, то и ненавидеть его не собирался. Наконец дела Гольштейна-Лауневица перестали занимать газеты: вопрос разрешился, русский и прусский князья распаковали свои саквояжи и, надо думать, предали свои манифесты огню — или переписали под нужды других земель. Дела де Мерша уступили место в общественной печати проблеме высокой стоимости денег. Говорили, кто-то и где-то что-то задумал. Я пытался вчитываться, разбираться в деталях, потому что мне не нравилось оставлять целую сферу знаний неисследованной. Я читал о великих учетных домах и прочем, что мне абсолютно ни о чем не сообщало. Понял только, что великим домам очень тяжело, а всем остальным — того хуже.

Однажды это докатилось и до меня — когда от Поулхэмптона вместо обычного чека пришла расписка. Их обналичивать было труднее; люди на них откровенно косились. За завтраком я посовещался об этом с тетей. Подобные вещи интересовали женщину делового склада ума, а тем для разговоров нам всегда не хватало.

Мы завтракали в довольно маленькой комнате — других в

Перейти на страницу: