Пришло время поставить его в известность о том ущербе, который он причинил, и выставить счет. Вкратце выкладываю, как мать сошла с ума, отец умер, а «Симмондс лимитед» оказался на грани банкротства. Он слушает молча, стиснув руки домиком.
— Прости меня, — выдавливает он, когда я завершаю рассказ.
— За тобой должок, — парирую я.
— Знаю, — вздыхает.
— Придется сделать доброе дело.
— В смысле?
Тут мне снова требуется пауза. Набираю полные легкие воздуха, отхожу в сторону — подготовиться к следующему выходу. Прочь вкрадчивые отцовские увещевания; я разыграю сцену с завидной прямотой тети Мейбл, чьи отдельные гены так удачно во мне сохранились. Я — в образном смысле — пригвозжу его к двери и возьму за горло недрогнувшей рукой.
— В твоем распоряжении, — напоминаю ему, тщательно прикрывая дверцу фургона, — находится ценная скрипка Гваданьини, предоставленная тебе моим отцом. В пересчете на сегодняшние деньги ее стоимость составляет около трех миллионов долларов.
— Правда? — он, кажется, удивлен. — Сегодня же вечером ее верну. Она принадлежит тебе. Может, посоветуешь тогда подходящий инструмент из нынешних, чтобы мне и дальше играть на наших празднествах?
— Мне не скрипка нужна, — фыркаю.
— Но тогда что?
— Чтобы ты на ней играл.
Он сидит ошалевший — другого слова не подберу, слушая, как я излагаю тот план, что набросал на оборотной стороне конкурсного бланка.
— За тобой неоплаченный долг, назначенное мероприятие, — начинаю. — Некогда ты удрал и уничтожил мою семью. Пусть и с опозданием, но ты дашь дебютный концерт, а также многие другие, сколько их потребуется для того, чтобы возместить ущерб. Wiedergutmachung — так у немцев называются выплаты жертвам Холокоста: возмещение добром.
— Ты хочешь, чтобы я выступал? В таком виде? — уточняет он, указывая на свой лапсердак и косматую бороду.
— На твое усмотрение, — отвечаю вымораживающим тоном. — Это определенно повысит интерес публики.
— Будет тебе, — одергивает он, — кто захочет платить за то, чтобы слушать раввина шестидесяти одного года от роду, продирающегося сквозь этюд Баха, не игранный им с лучших времен?
— Именно за это и станут платить, — отвечаю. — Когда я объявлю, что легендарный Рапопорт восстал из мертвых, все ценители скрипичной игры в мире кинутся за билетами, а все охотники за сенсациями — за тобой. От последних мы тебя оградим. Остальное — за тобой. Меломаны повалят валом, потому что так, как играешь ты, не играет больше ни одна живая душа. А когда они тебя услышат, они повалят снова — слушать еще и еще, потому как невозможно поверить, что такое исполнение еще доступно в наши дни. В тебе есть свобода самовыражения, теперь совершенно утраченная.
И я принимаюсь его просвещать: рассказываю о скрипачах нынешнего века высоких скоростей, которые дают по сто двадцать концертов в год и, глядя на переполненный зал, сами не знают, в Бостоне они или в Брюсселе. Большинство из них мультимиллионеры, их портфолио лопается от вложений капитала. Они играют, как зомби, не слыша музыки, мертвецы от пояса до макушки. Даже молодая поросль — и те к тридцати годам перегорают.
— Когда я объявлю, что Рапопорт вернулся, — продолжаю я, — у людей сразу возникнет ассоциация: Крейслер, иной, лучший мир. Отец создал тебе имя и ауру вокруг тебя. Не важно, заржавел ты или нет — люди будут часами стоять в очередях, лишь бы прикоснуться к чистому прошлому, к своей юности, к оставшейся позади счастливой эпохе искусства. Ты станешь сенсацией — надолго ли, накоротко ли, решать тебе. Твоя игра будет отличаться от всех ныне здравствующих исполнителей. Это как пойти в театр на «Гамлета» с Кеннетом Браной, а вместо него узреть Лоуренса Оливье [89].
Пришлось растолковать ему, кто такой Кеннет Брана; Оливье он помнит со времен «Генриха V» военной поры.
Его возвращение, извещаю я, состоится через три месяца в Роял-Альберт-Холле — 3 мая, сорок лет спустя с момента его исчезновения. По счастью, зал на тот вечер был еще не занят; сегодня утром я позвонил и забронировал его. Исполнять можно, что душа пожелает, — захочет, будет сольное выступление, захочет — концерт с оркестром.
— Даже если ты будешь играть «Жил-был у бабушки серенький козлик», публика все равно будет на тебя ломиться, — заливаю я.
Платить ему стану по десять тысяч долларов за концерт. Кроме того, подпишем двухгодичный контракт на сорок выступлений в Европе, Соединенных Штатах и Японии. Пятнадцать процентов от заграничных гонораров, авторских отчислений за записи и трансляции будут отходить мне, это стандартные правила индустрии. К 1993 году, прикидываю я, он заработает свой первый миллион, и я прощу ему остальной долг — передо мной, моими родными и его собственной судьбой.
— Кто знает? — говорю я. — Может, к тому моменту ты так войдешь во вкус, что не захочешь останавливаться. Так что в контракте на всякий случай предусмотрим возможность продления.
Его реакция приводит меня в восторг. Этого самоувереннейшего мужчину колотит, словно забывшего домашние задания мальчишку. Он нервно чертит пальцами круги вокруг брошенного мной на столешнице пакетика с некошерной жвачкой. Он даже не в шоке — в отключке, его всепроникающий, как лазер, ум с очевидностью наткнулся на непреодолимое препятствие. Выкручивается и так и сяк, пытаясь найти запасной выход. Прикрываю запертую дверь спиной.
— Неужели ты всерьез хочешь, чтобы я выступил перед аудиторией? — в голосе его мольба.
— И не перед одной. Перед многими. По всему миру.
— Но разве ты