Когда по его подсчетам невестке пришла пора родить, он раздобыл крепкую бедренную кость и достал из заветного сундучка инструменты. Казалось, глазам его вернулись остатние силы: он был в состоянии вполне сносно различить все вокруг себя. Он тщательно почистил бедренную кость, просверлил ее с обоих концов. Степняки укладывают ребенка, туго запеленев, в зыбку. И чтобы он не лежал мокрым, зыбку снизу просверливают и вставляют туда гладко отполированную полую кость. О ней-то и заботился сейчас старый Тлеу. Он подолгу ощупывал корявыми, плохо гнущимися пальцами края кости, затачивал их напильником. То ему казалось, что отверстие мало, то края неровны, то поверхность недостаточно гладка. Он снова взялся за острый нож, чтобы чуток подправить один конец кости, но лезвие соскользнуло и острием вонзилось в большой палец левой руки.
В тот же день разбарабанило всю руку. Палец распух, горел, причинял нестерпимую боль. Однако, считая кощунственным стонать из-за боли в пальце, когда уже, можно сказать, находишься на смертном одре, он изо всех сил крепился и только старческими деснами теребил-покусывал нижнюю губу. Мрак вокруг все сгущался. И теперь уже чудилось, что не в воду он погружался, а неумолимо проваливался в бездонную пучину. От боли в руке и даже уже во всем теле он временами впадал в беспамятство.
Однажды, после очередного обморока придя в себя, он услышал, как Кудеры, склонившись к нему, кричал в ухо:
— Эй, молчун! Суюнши, суюнши! Бог внял твоей мольбе. Невестка твоя разродилась мальчиком. Внук, внук у тебя!
Всегда сдержанный, не позволявший себе распускаться на глазах людей, Тлеу раза два рванулся, пытаясь подняться, но силы покинули его. Тогда он отвернулся к стенке, прижал, стиснув, концы палочек нижней решетки к груди и затрясся плечами. Больше не проронил он ни слова.
Когда в юрту вошел сын, Тлеу как будто приоткрыл глаза. Только что толку? Черное покрывало наглухо застило свет. Однако сознание подсказывало, что черная пучина его еще не проглотила, потому что слух, хотя и смутно, улавливал каждый шаг Туяка. Он слышал, как сын подошел к нему, почувствовал, как положил правую ладонь на лоб. От нежности и благодарности он задрожал подбородком, пытался что-то сказать, но не мог. Казалось, смерть вцепилась в его разбухший палец, в палец искусного серебряника-ювелира, вцепилась насмерть и назойливо нашептывала-торопила: «Эй, не тяни! Хватит тебе маяться! Кончай!..» Он и сам знает, что пора... нора и честь знать, и так замешкался, по все казалось, что ему надо, непременно надо сказать остающимся на этой земле что-то важное, сокровенное. Однако он и сам не знал сейчас точно, что именно он собирается сказать. Никак не мог сосредоточиться, мысль упорно ускользала. Он с усилием ловил воздух, отчаянно раздувал ноздри, напряженно задирал подбородок кверху.
До слуха вроде как доносились чьи-то голоса. Не Куде- ры ли это? О создатель! Значит, он еще есть, еще существует на свете? Значит, он еще останется после него? Всю жизнь он, добрая душа, разделял его одиночество, навещал его время от времени...
Откуда-то просочился протяжный, заунывный звук. Да, да, это он, прощальный кюй, кюй-завещание. Тот самый дедовский «Кюй скорби». Отравленные горем и тоской звуки пронзили сердце, заглушили боль воспалившегося и загноившегося пальца. Но — странно — скорбный кюй приносил успокоение и утешение. Глухой, непробиваемый мрак перед глазами будто раздвигался, рассеивался. Снизу подул-потянул бодрящий ветерок. Он доносил блаженные запахи жизни — запах земли, солнца, жухлых степных трав, пыльной паленой кошмы, лошадиного пота, бензина и солярки (видно, неподалеку стояла машина Туяка), и от этих запахов, точно испугавшись, отстранилась, отступила смерть, разжала на горле цепкие когти. И померещилась вдруг безоглядная вольная степь. Только было то осенью или весной — определить он не мог. И отчего-то поблескивала трава — то ли от росы, то ли от серебристых паутинок. II он без оглядки все брел и брел куда-то по нескончаемой, открытой во все стороны степи. И тоже было неясно: то ли сторожил покосы, то ли охотился па зверя. И вдруг перед ним — вдоль склона черного увала,— радуя взор, забелел широко раскинувшийся аул. Посередине стояла его неказистая, невзрачная юртешка. А по обе стороны от нее расположились сплошь белые, как яичко, отау — юрты для молодых, юрты его потомков. II сколько их, этих отау! Раз, два, три, четыре, пять... Опять в глазах зарябило — не сосчитать. И вдруг из белых юрт вышли как на подбор крепкие, ясноглазые, смуглолицые джигиты. Уверенно и горделиво огляделись вокруг, потом направились к коням, стоявшим неподалеку па привязи. Взлетели в седла и один за другим пОмчалпсь-попеслись куда-то. От ладного цокота их копыт вновь ожил стремительный, напористый кюй, и, понемногу удаляясь, растворяясь в беспредельности степи, он обернулся неудержимым, торжествующе-заливистым смехом. Странно... что это за кюй такой? И кто его играет? Неужто Туяк?.. Надо же, какой искусный, страстный кюйши!.. А застоявшиеся справные скакуны, напряженно вытянув шеи, цепочкой неслись-летели у самого горизонта. Вот-вот исчезнут с глаз... И тут опять уловил он запах бензина. И легконогие скакуны тотчас превратились в огромные ревущие машины. От смешанных запахов бензина и горькой полыни стало вроде как легче дышать. Запах этот почудился приятным, желанным, ибо за рулем громадин-машин сидели все сплошь его потомки, ведомые Тут ляком. И сколько их! Один, два, три, четыре, пять... Нет, зыбится все в глазах — не сосчитать. Целая колонна машин с яростным ревом взметнулась на пригорок вдали, вот-вот исчезнет за горизонтом. Радостно глядел он слабеющими старческими глазами вслед, испытывая успокоение, удовлетворение в душе, и губы помимо воли шептали невнятные благодарственные слова всевышнему. Ресницы — он это чувствовал — тяжелели. Веки смыкались. Захваченный сладостным видением, весь во власти смутного, по столь желанного счастья, он медленно погружался в некое благостное, разморенное состояние. Радостная, легкая улыбка, столь не свойственная ему при жизни, блуждала на его немеющих губах...
Видя, как тень смерти медленно поползла от лба к лицу отца, Туяк выключил магнитофон. Колесико за прозрачной крышкой, разматывавшее узкую коричневую ленту, с легким шелестом остановилось.
Тлеу