какое еще может быть горе? По велика печаль, если даже двое никому не нужных стариков в безлюдной пустыне возьмут да и околеют однажды. Так что впустую надрывается глупая ночная птица, сторожащая покой заброшенного кочевья...
Он вновь забылся в коротком неспокойном сне. Ему чудилось, будто он барахтался в какой-то бесцветной клейкой жиже, похожей на яичный белок. Все предметы вокруг лишились привычных очертаний. Он даже сам себя ощущал будто размытым, растворившимся в этой неприятной вязкой массе, засасывавшей как топь. Только где-то в уголке сознания мерцала совсем не страшная догадка: может, это и есть то самое мгновение, когда душа покидает бренную плоть? По каким образом так неожиданно и быстро подкрался к нему роковой час? II где тот жуткий адов мост, по которому обязаны пройти все грешники? И где увешанные побрякушками строгие ангелы Мупкпр и Панкир, ведущие учет всем добрым и черным деяниям? И что он скажет в предсмертное мгновение Мункиру и Нанкиру? Ведь жил он вполне праведной жизнью и в лихолетье как мог помогал вдовам и сиротам, бедным и страждущим - накладывал, как говорится, заплатки на прохудившуюся жизнь и заслужил немало благодарностей. Изо дня в день только и слышал: «Да исполнятся все твои желания!», «Да множится твое потомство!» А какие у него были желания, кроме того, чтобы живым и здоровым вернулся с войны Тлепалды? Вернись же он — наверняка умножилось бы и его потомство... Выходит, все эти людские благодарности и добрые пожелания, заслуженные им за многие годы, не в состоянии заменить счастливое мгновение хотя бы в смертный час лицезреть свое кровное дитя. А может, он сейчас как раз вплывает в хваленые райские врата? Может, скажутся сейчас людские благословения и попадет он в рай, где, сказывают, встречаются родные и близкие? Вспомнились назидательные слова горбоносого муллы, приезжавшего с горестной вестью: «Не гневи создателя. Не сетуй на то, что не свиделся с сыном. Может, встретишься с ним, невинно убиенным, в благословенный час рассвета в райском саду». Да, да, должно быть, сейчас наступит тот желанный миг... По-прежнему он плы.т-барахтадся в прозрачно-смутном пространстве. Однако чувствовал, что вокруг понемногу темнеет, как во взбаламученной воде. Он напряг зрение, вглядывался в сутемень, но ничего различить не мог. Не-ет, не надо ему рая. Пусть только покажут, хотя бы на мгновение, его единственного, ненаглядного, а там... там пусть швырнут в адов огонь — роптать по станет... Недавняя прозрачная белковая жижа все густела-густела, вот опа стала похожа на свернувшееся молоко, а потом понемногу,— па бурую вязкую грязь болота. Казалось, черпая пучина заглотит, засосет его. В груди что-то сжалось, заныло так, сладко- больно. Что это? Страх? Но ведь он давно, уже, кажется, смирился со смертью. Так отчего он вдруг испытывает тревогу? Отчего так тесно в груди, а к горлу подкатывает сухой комок? Отчего дрожит подбородок? Ах, вон оно что... Его берет тоска от страха, что превратится сейчас в прах и уйдет в сырую землю, так и не увидев пи на том, пи на этом свете своего единственного сына. Вдруг... О аллах... астапы- ралла!.. Опять пробился, просочился откуда-то скорбный напев. И опять он насторожился, весь в слух превратился. Откуда ему быть-то, скорбному напеву? Разве разжиженная глина звучит? Разве черная земля, заглатывающая в свою утробу всех и вся, не изначально нема? Или напев этот, такой тонюсенький и заунывный, льется из его груди? Сколько в нем боли, безутешной печали! Душа замирает, волосы на макушке шевелятся, и знобкая дрожь пробегает до самых пяток. Что-то очень знакомое слышится в этом наигрыше. Он, кажется, слышит его не впервые, а знает его издавна, может, с самого рождения... А густеющая глина все плотнее обступает его, хватает сырыми, холодными лапами за горло, норовит зажать рот. Внизу разверзлась черпая пучина. Он взмахнул руками, рванулся из последних сил...
Темная безлунная ночь. Легкий ленивый ветерок улегся. Старик резко отшвырнул глухое одеяло, которым был укрыт по самые глаза.
В нем все еще теплился, отзываясь эхом, скорбный наигрыш. Казалось, кто-то тихо-тихо плачет, захлебываясь слезами. Тлеу приподнял голову, напряг слух. Потом посмотрел на жену, спавшую по обыкновению возле очага. Она свернулась в комочек и ровно, едва слышно, посапывала. Старик снова уронил голову на подушку и тотчас опять уловил знакомый наигрыш. На этот раз он, кажется, узнал его. Да, да, наконец узнал. Это был кюй покойного отца. Прикованный неизлечимой болезнью к постели, он незадолго до кончины подозвал сына к себе и попросил подать домбру, висевшую на верхней решетке юрты. Потом с трудом поднял высохшую от долгой хвори грудь, прислонился спиной к тюку и, взяв в ослабшие, узловатые руки домбру, будто оглаживая слегка две струны, тихо сыграл кюй. Наигрыш был мальчику незнаком. И напоминал он слабое дыхание чем-то очень взволнованного и удрученного человека. Поражали искренность и простота кюя. Печаль пробирала до костей. Умирающий старательно играл его вновь и вновь, как бы приковывая внимание к каждому звуку, к каждому такту и переходу. Потом, вконец утомившись, передал домбру в руки сыну, привыкшему больше всего иметь дело с кузнечным горном и молотком. Отец заставил повторять кюй вновь и вновь. И лишь после полудня, убедившись, что сын в какой- то мере затвердил кюй, удовлетворенно кивнул головой и откинулся на подушку. Отдышавшись, притянул руку сына к себе.
— Запомни: это «Мелодия скорби», сочиненная твоим прапрадедом Утеу, когда у него умер последний, седьмой, сын. Не забудь. Передай своему сыну. Непременно!
Он еще успел перед последним вздохом приложить палец сына к своим губам...
Теперь он, Тлеу, и не упомнит, когда в последний раз держал в руках домбру, и тот дедовский кюй почти вытравился из памяти. Сейчас, однако, он стал его припоминать до мелочей. А ведь точное название дал ему предок — «Мелодия скорби». Действительно, от отравленных горем звуков холодеет в жилах кровь. Но почему именно сегодня вспоминался тот кюй? Неужто предки подают знак? Неужто их священный дух напоминает о себе? Подсказывает, каким образом он может облегчить боль и выплеснуть тоску, от которых бедный комочек в груди готов разорваться? Или аруах могучего предка-батыра в черной утробе земли ворочается в тяжком смятении, недовольный тем, что обрывается последняя тонкая нить его рода, а потомки забыли его скорбный кюй о горестях и надеждах человеческих?..
Как долго тянется ночь! Тлеу отчетливо-ясно