
Этот рисунок никуда не попал. Пришлось подыскать ему место в «Монохрониках», жалко всё-таки рисунка. Я вообще-то всегда жалею рисунки, кажется, что у каждого есть маленькие права.
Разбирая свои бумаги, вдруг наткнулся я на несколько рисунков, сделанных не мною, но — для меня.
Поплыла моя голова, вспомнились замечательные дни. Тогда была со мной (а это было в Пицунде) — Зарина Кадырова, Зарина Анатольевна. Это она и нарисовала меня с гитарой.
— Мы живём с тобой в одном ритме, — говорила мне Зарина, — один ритм в движениях и в мысли — вот что меня потрясает.
И меня это потрясло, и Зарина почти вышибла из меня больную и тяжёлую память о Б. А.
Встреча в марте 1979 года с И. Н. Кичановой-Лившиц
Стеклянные какие-то двери распахнулись, и я увидел Ирину Николаевну и бросился к ней, схватил чемодан, сумку. Я считал себя другом покойного Владимира Александровича Лившица, я навещал его в больнице (Боткинской) примерно за неделю до смерти. Он был тогда хорош и шёл на поправку. Я помню, как он, небритый отчего-то, сидел на кровати и жадно ел отварную рыбу с картофельным пюре.
— Вы простодушный, — говорил мне Владимир Александрович. — Вы — человек простодушный, и я вас люблю.
Ирина Николаевна в больнице тогда ярилась. Она почти кричала в палате, что пойдёт и выбьет кирпичом окна главврачу. Мне казалось, что она возбуждала, перевозбуждала В. А., и он ещё торопливей ел свою отварную рыбу, сидя. Сидя — это было важно. После инфаркта он уже — сидел!!! Тогда я дал Вадиму Чернышёву (близкому другу Лившица) телеграмму: «ВЛАДИМИР АЛЕКСАНДРОВИЧ ПРИВЕТСТВУЕТ ВАС СИДЯ» (или что-то в этом роде). Потом Владимир Александрович вдруг умер. По телефону Ир. Ник. сказала мне:
— Володю убили.
И она чётко и ясно мотивировала это врачебное убийство. Сейчас я не помню, как мотивировала и что, это хорошо знает Вадя Чернышёв. Меня же поражал сам факт смерти Лившица, я хотел поклониться ему, похоронить друга. На похороны меня И. Н. не пустила. Владимир Александрович завещал, чтоб его хоронили только Ирина Николаевна, Вадим и Алёна Чернышёвы и шофёр Витя. Похороны свершились, об этом рассказал мне Вадим. Рассказывая о похоронах, Вадим сожалел, что меня не было, не хватало мужских рук, но и подчёркивал свою особую принадлежность покойному.
Я не претендовал на принадлежность. Я любил его. Я чувствовал себя виноватым — недодал, а мог додать внимания и любви. Я вспомнил, как в марте 1978 года сидел уже почти слепой Владимир Николаевич в кресле на переделкинских ступеньках, а я пробегал мимо, здоровался, а он не видел, кто с ним здоровается, а я говорил:
— Это мы, Юра и Белла, приветствуем вас.
Итак, в марте 1979 года я встретил Ирину Николаевну. Схватил чемодан, сумку, понёс всё это, и она была ужасно рада, что здесь есть я, друг, помощник. Я обещал, что на следующий день пойдём мы вместе гулять. Но на следующий день меня, дурака, что-то отвлекло, куда-то, не помню, я убежал и только к ночи спохватился, что я обещал с ней погулять. На другое утро я побежал в самшитовую рощу, собрал букетик цветов — фиолетовых подснежников — и постучал в номер к Ирине Николаевне. Она приоткрыла дверь — я протянул ей цветы. Она выхватила их из моей руки и кинула их мне в морду.
— Я не принимаю цветов от негодяев!
Ничего подобного до сих пор мне испытывать не приходилось. Ошеломлённый, я принялся извиняться, и извинился, и мы снова стали вроде бы друзьями. Она приходила ко мне, читала отрывки из своих воспоминаний, я читал ей главы из «Одуванчика».
* * *
Я бродил меж пицундийских сосен, рисовал загорающих дам из Кузбасса, как вдруг увидел двух мужчин в кожаных чёрных пальто. Один был бальзакоподобен, другой же подобенсальвадорудали.
Бальзакоподобный вдруг кинулся ко мне, и мы расцеловались. Ведь это был Генрих Сапгир.
— Генрих, боже мой, Генрих!
— Юрочка!
Генрих тут же потащил меня к себе, представляя по дороге своего друга — художника Брусиловского. Конечно, я, как знаток московских модернистов 60-х годов, про Брусиловского слышал, конечно, мечтал познакомиться. Короче, мы оказались у Генриха в номере Дома творчества киношников.
— Я теперь водку не пью, — объяснил мне Генрих, — давай коньяку.
И он вытащил из шкафа коньяк «Реми Мартэн». Тут же мы и выпили прекрасный коньяк, смеялись, вспоминали, и Генрих рассказал, что они вместе с Брусиловским делают такие альбомы-книги, и вот новая называется (вроде бы) — «Путы».
— А как вы их издаёте? — наивничал я.
— А во Франции, во Франции! — кричал Генрих.
Как-то удивительно было для меня, что безбедно живёт Генрих в СССР (Кира Сапгир, жена его, давно в Париже), издаёт во Франции книги, и всё — вроде бы — ничего.
В юности я был очень связан с Генрихом. Помню, в мастерской скульпторов (моих учителей) — Лемпорта, Сидура и Силиса, явились они — Игорь Холин и Генрих Сапгир.
Сапгир поначалу отнёсся ко мне тогда по-барски:
— Ну, ты, как там тебя, сбегай за водкой.
Я как-то наивно возражал.
Потом вдруг Холин и Сапгир приютили меня на Абельмановке, мы втроём стали держать мастерскую. Они привлекли меня и к детской литературе. И помогли и помогали.
В тот же вечер, когда рисовал Брусиловский, и Генрих оставил мне свой автограф. А одно стихотворение из двух слов — «Взрыв………………………………………жив!!!» — как следует из надписи, даже мне и посвятил.
Мастерская на Абельмановке началась с Холина и Сапгира. Я к ним добавился. Два поэта и живописец. По средам собирался у нас чуть не весь авангард 60-х годов.
Приходили Оскар Рабин, Миша Гробман, Евгений Кропивницкий, поэты — Женя Рейн, Гена Худяков.
Холин читал:
Вы думаете,
Этот блестящий предмет
Стиральная машина?
Ошибаетесь, я — поэт,
Единственный на Венере мужчина.
Мои родители — громкоговорители,
Приятели — выключатели,
Лучший друг — утюг.

В те дни, на Абельмановке, затеял я самиздатовский сборник стихов Генриха Сапгира. Гвоздём сборника должны были стать иллюстрации, выполненные