Алексей Велесов
Ледяной Скипетр
Пролог: «Замерзание»
«Когда падает последний лист, земля не умирает — она замирает в ожидании.
Так и Россия в 1917-м не погибла.
Она сделала вдох… и не выдохнула».
Был март 1917 года. Не февраль с его метелями, не апрель с капелью — именно март: месяц двойственности, когда зима цепляется за землю ногтями, а весна уже стучится в дверь тёплым ветром с юга.
В Петрограде снег шёл три дня без перерыва — не белый, а серый, как пепел сожжённых надежд. Улицы молчали. Даже воронье карканье будто замерзало посреди воздуха.
В маленькой квартире на Литейном проспекте, в доме с облупившейся штукатуркой и скрипучими половицами, офицер Павел Корнилов сидел за столом и писал письмо. Ему было тридцать два, но усталость добавляла лет десять. Лицо — обветренное, с глубокими морщинами у глаз, руки — в мозолях от винтовки и холода окопов. Мундир — потёртый, латанный женой на коленях при свете керосиновой лампы.
За его спиной, у печи, жена Анна баюкала дочь — маленькую Машу, четырёх лет от роду. Девочка хныкала — опять простыла. Анна пела колыбельную, но голос дрожал: хлеба в доме не было второй день, а муж завтра снова уходил на службу.
Павел макнул перо в чернильницу и вывел на пожелтевшей бумаге:
«Аннушка моя,
если я не вернусь, знай: я делал то, что должен. Страна разваливается. Люди режут друг друга за краюху хлеба. Кто-то должен остановить это безумие. Кто-то должен взять власть в руки — не для себя, а для будущего. Для Маши. Чтобы она росла не в хаосе, а в порядке.
Прости меня, если ошибусь.
Твой Павел».
Он не знал, что пишет последнее письмо в своей жизни.
Анна подошла к нему, положила руку на плечо: — Паша, не ходи сегодня. Говорят, в городе неспокойно. Люди шепчутся про… странные вещи.
Павел обернулся, улыбнулся устало: — Что за странные вещи? Революция странная. Война странная. А я — просто солдат. Должен служить.
Он поцеловал дочь в лоб. Маша сжала его палец маленькой ручкой: — Папа, не уходи.
Павел погладил её по голове, но не ответил. Потому что обещать не мог.
Он вышел на улицу. Метель била в лицо, как плеть. Где-то вдалеке гремели выстрелы — то ли учения, то ли бунт. Он не различал уже.
Товарищ Григорий ждал его у угла, закутанный в шинель, с винтовкой за спиной: — Корнилов, ты готов?
— К чему? — спросил Павел.
— К спасению России, — ответил Григорий. — Сегодня ночью мы войдём в Зимний. Там, в подвале, хранится артефакт. Старинный. Говорят, он даёт власть над самой смертью. Если мы возьмём его, мы остановим хаос. Навсегда.
Павел посмотрел на него: — Ты веришь в сказки?
— Я верю в отчаяние, — ответил Григорий. — А отчаяние делает сказки правдой.
Они пошли по пустынным улицам. Снег засыпал следы за ними, будто кто-то стирал их из памяти мира.
Зимний дворец стоял как мёртвый великан — окна тёмные, стены покрыты инеем, будто само здание заболело. Охраны не было. Двери — открыты настежь, будто кто-то ждал.
Павел и Григорий спустились в подвал по узкой лестнице, ступени которой были вырезаны ещё при Петре. Воздух пах сыростью, воском и чем-то древним — запахом, от которого волосы вставали дыбом.
За семью замками и тринадцатью печатями из воска с оттиском двуглавого орла стоял сундук. Не золотой, не инкрустированный жемчугом — простой, из чёрной ольхи, вырезанный ещё при Иване Грозном по указу волхвов.
Григорий сорвал первую печать. Воск зашипел, будто живой. Павел остановил его за руку: — Погоди. А если это… ловушка?
Григорий посмотрел на него глазами, полными лихорадочного блеска: — Ловушка — это жить в мире, где твоя дочь умрёт от голода или пули. Это — шанс.
Он сорвал последнюю печать.
Сундук открылся.
Внутри, на подушке из шерсти северного оленя, покоился Ледяной Скипетр.
Не золотой жезл. Не украшенный драгоценностями. Просто лёд. Но такой, что от него исходил холод не физический, а душевный — тот, что вымораживает надежду.
Павел протянул руку. Пальцы дрожали. Григорий шепнул: — Возьми. Ты чище меня. Ты — отец. Ты знаешь, ради чего.
Павел коснулся Скипетра.
И мир вскрикнул.
Не громом. Не землетрясением. Тишиной.
Такой глубокой, что часы на Спасской башне остановились. Птицы замерли в воздухе, как игрушки. Реки застыли посреди течения — вода превратилась в стекло, в котором отразились лица испуганных людей.
Лёд начал расти. Не снаружи — изнутри.
Павел почувствовал, как холод ползёт по венам. Сначала — пальцы. Потом — запястья. Потом — сердце. Он хотел закричать, но голос замёрз в горле. Хотел бросить Скипетр, но пальцы не слушались.
В его глазах промелькнуло лицо Маши. Её улыбка. Её крошечная ручка, сжимающая его палец.
«Прости, дочка. Я хотел спасти тебя… а убил».
Григорий попытался вырвать Скипетр из его рук, но лёд коснулся и его. Он застыл, навсегда оставшись в позе спасателя.
Лёд полз по подвалу, по стенам, по лестнице. Он докатился до улиц Петрограда. Люди, которые бежали, останавливались — не падали, а просто… останавливались, как заводные игрушки, у которых кончился завод.
На углу Невского проспекта:
Мать склонилась над коляской. Пар от её дыхания застыл в воздухе стеклянной нитью. Младенец внутри — с открытыми глазами, полными удивления.
На мосту через Неву:
Влюблённая пара целовалась. Он обнимал её за талию. Она улыбалась. Навсегда.
У церкви Спаса на Крови:
Солдат стоял на коленях, молился. В руках — письмо жене: «Маша, прости. Я не вернусь. Но я люблю тебя». Слеза застыла на щеке, как бриллиант.
Лёд добрался до окраин. До деревень. До тайги. Россия делала вдох — и не могла выдохнуть.
В ту ночь никто не мог остановить лёд.
Кроме одной женщины.
Анна Ветрова — не та Анна, что осталась дома с дочерью. Другая. Дочь лесника с берегов Онеги, внучка знахарки, что лечила лихорадку заговорами на рассвете. Ей было двадцать пять, и она жила в Петрограде, училась на медсестру, чтобы помогать раненым.
Но в её крови текла не царская кровь, а кровь земли: та, что помнит, как пахнет мох после дождя, как шепчет сосна на ветру, как плачет река в ночь Ивана Купалы.
Когда лёд начал расти,