Луку снился один и тот же сон о Жаклин. В нем она была – во всяком случае, в отдельных фрагментах – бурой птицей. Чаще всего чудесной, дымчатой, коричневато-черной самкой дрозда с острым золотым клювом и золотыми глазками – у настоящей Жаклин они карие. Часто птица эта была размером с крупного фазана, гордая и быстрая. Она появлялась среди Cepea nemoralis, когда он ждал Жаклин в привычном обличье, и принималась собирать ракушки и складывать на камне-наковаленке. Он знал (сон был простой), что ему не следует подкрадываться, и все же подкрадывался, а она наблюдала за ним, склонив набок головку в темных перьях и сверкая золотым клювом. Иногда, не часто, птица вытаскивала улиток из раковин, и они, извиваясь и вытягиваясь, свисали с клюва. Однажды он обхватил ее руками, и на миг показалось, что она почти угнездилась, теплая и пушистая. Затем он почувствовал, как сердце бьется все быстрее, и понял, что должен отпустить ее или убить, и проснулся, мучимый необходимостью принять решение. Сон очень простой, размышлял он. Но простое толкование не годится. Бурые перья, настороженность, лапки-прутики, гул крошечного встревоженного сердечка изменили его, изменили ее образ. Он размышлял об этом и с научной точки зрения. Если ей все-таки удастся проникнуть в хранилища памяти мозга, узнает ли она, как в черепе спящего мужчины женщина превращается в птицу?
III
Рано утром вице-канцлер был уже на ногах – как обычно. Он сидел за громадных размеров письменным столом (а роста он был неимоверно высокого, без малого два метра) и смотрел на то, что мыслил «своей» лужайкой, пускай и знал, что это не так. Для жилья ему предоставили крыло первого этажа Лонг-Ройстона, особняка Елизаветинской эпохи, который был передан университету его владельцем Мэтью Кроу. Часть здания по-прежнему принадлежала ему. Одно из окон выходило на террасу, на которой в 1953 году Фредерика, в сорочке и юбке с фижмами, важно расхаживала, играя юную Елизавету в «Астрее» Александра Уэддерберна. Из другого окна – за живой изгородью из тиса, которая граничила с «его» садом, – взору сэра Герарда Вейннобела открывались поросшие травой косогоры и башни университета, соединенные дорожками, сквериками и узкими каналами. Было видно и Башню Эволюции, спираль из стекла и стали, и Башню Языков – сооруженный из кирпича род зиккурата.
Он задумал конференцию на тему «Тело и мысль». На столе были разложены аккуратно составленные списки предполагаемых докладчиков (и слушателей). Конференцию он мыслил всеохватной. Будут лингвисты, философы, биологи, математики, социологи, медики. Должны также быть и физики: нельзя не затронуть вопрос о том, как с точки зрения современной физической науки наблюдатель влияет на объект наблюдения и меняет его. Эмбриологи, психологи, психоаналитики, фрейдисты, юнгианцы, кляйнианцы. Он улыбнулся про себя. Ему хотелось получить когнитивно-биологическую «теорию всего», на его веку даже отдаленно невозможную. Надо бы позвать и религиоведов. Среди его предков были голландский теолог-кальвинист и иудейский богослов. Он же сделал себе имя и как математик, и как грамматист-новатор. Вейннобел был твердо убежден, что университету пристало соответствовать названию, сиречь быть универсальным учреждением по изучению всего на свете. Увлеченно, искусно, с кропотливой настойчивостью он разработал революционный учебный план, в согласии с которым все студенты обязательно изучали научные дисциплины, более одного иностранного языка и по крайней мере один из видов искусства.
Наверное, на конференции должны присутствовать и художники. Хотя художники, как правило, плохо изъясняются, не могут точно и без глупостей объяснить свои идеи.
Не то чтобы искусство его не интересовало. На другой стороне лужайки, поблескивающей каплями росы на траве и паутинках, стояло творение Барбары Хепуорт [4] (купленное университетом по его настоянию). Большой белый овальный камень с зияющими отверстиями. Каждое из них было перетянуто нитками-проволоками, тени от которых покоились на гладкой поверхности. Сквозь центральное отверстие можно было различить мрачные очертания тисов. Он познакомился с Хепуорт в Хэмпстеде в 1938 году, только прибыв из Голландии, уже готовящейся к войне. Говорили о математике. Она попыталась объяснить свой интерес к созданию форм со сквозными отверстиями: ее занимало то, как воздух и свет проходят через непоколебимый камень. Она описывала приятное ощущение от плавного погружения руки в чрево спиралевидного туннеля.
У постамента он увидел несколько белых веерохвостых голубей: их грудки – какое милое совпадение – повторяли изгиб мрамора. Затем он заметил абиссинскую кошку своей жены, Бастет, которая ощетинившейся тенью притаилась за люпинами. Голуби в испуге взлетели. Ему нравилось наблюдать за их движениями в воздухе. Нравился свет, пробивающийся сквозь беспримесную белизну их хвостовых перьев. Те, что уцелели, были научены горьким опытом собратьев. Урок выживания прошли. Бастет исправно находила и пожирала птенцов.
Книги он хранил в другом месте. В кабинете висели офорты Рембрандта и полотна Мондриана. Часть из них («рембрандтов») он привез из Голландии, а другие купил после войны, когда стоили они еще недорого. Он предпочитал одинокие фигуры, предающиеся размышлениям в глубокой тени: стариков с густыми бородами, морщинистых, невозмутимых старух. Любимой, пожалуй, была картина «Студент за столом при свече» – беспроглядная тьма и пылкий огонек. Выгравированный натюрморт у него был только один, изображавший коническую раковину Conus marmorens: ближе всего к глазу зрителя расположена спираль, а поверхность выполнена таким узором, будто на нее наброшена темная сеть. У него также имелась копия работы, известной как «Фауст». Старик в шапочке смотрит из мрака комнаты на брезжущий из окна свет, куда указует таинственная рука. Там в воздухе парят три концентрических круга, этот свет рассеивающих. Внутренний разделен на четыре сектора, в которые вписаны литеры божественного имени INRI [5]. На внешних же начертано:
+ ADAM + TE + DAGERAM + ARMTET + ALGAR + + ALGASTNA +
Никто до сих пор эту надпись разгадать не смог. Дед Вейннобеля, каббалист, тоже пытался и тоже был посрамлен. У него самого время от времени рождались в голове идеи на этот счет, но все неудачные.
В Хэмпстеде в 1938 и 1939 годах был и Мондриан, рисовал аскетичные черно-белые решетки с вписанными в них красными, желтыми и синими прямоугольниками. Он считал, что всё – вся сумма вещей – может быть представлено этими тремя цветами, а также