— Голова кружится? Тошнит?
— Нет, — ответил я коротко.
Он удовлетворенно кивнул.
— Гут.
Промыв рану, смазал ее чем-то адски жгучим.
Мне пришлось стиснуть зубы, чтобы не дернуться.
— Шайсе! — выругался немец себе под нос и наложил повязку.
— Ничего страшного. Удар. Жить будет, — вынес он вердикт, обращаясь к Спиридонычу.
Потом аккуратно сложил свои инструменты в блестящий саквояж, кивнул мне, как взрослому, и вышел.
Меня выпроводили из лазарета и толкнули в спину по направлению к двустворчатой двери, над которой красовалась надпись: « Дортуаръ воспитанниковъ мужского пола».
Скрипнув петлями, створка распахнулась, и я шагнул в гул и смрад.
Нда-а-а… Это вам не Рио-де-Жанейро.
Казарма. Голимая казарма.
Пространство огромное, с высоченными потолками, гулкое. Стены выкрашены в те самые убогие «казенные» цвета: до уровня моего роста — густая коричневая масляная краска, исцарапанная и затертая сотнями плеч, выше — грязноватая побелка. Под потолком — ряд высоких окон, нижняя половина которых забрана прямой чугунной решеткой. Небо отсюда видно только маленьким серым клочком. Тюрьма, не иначе.
В дальнем углу, под огромным темным образом Александра Невского, теплилась лампадка.
Я стоял на пороге этого казенного мира и вдыхал терпкий дух десятков немытых мальчишеских тел.
Внутри расположилась толпа разновозрастных «воспитанниковъ мужского пола». Рыл этак в сорок, все в одинаковых казенных курточках и шароварах.
И в тот момент, когда я вошел, гул голосов оборвался на полуслове.
Повисла тишина.
Все, что характерно, посмотрели на меня и на мою повязку.
Ну, здравствуй, «новая жизнь». Курятник.
Наметанным взглядом я сразу рахглядел иерархию. Вон у печки на лучшей койке развалился местный «пахан». Силантий Жигарев. Жига. Память Сеньки услужливо подсунула: главный мучитель, местный царек. Вокруг него шестерки-подпевалы. Остальные обычные мальчишки и страдальцы.
Я занял почетное место среди последних.
Жига даже не встал. Он лениво оторвал взгляд и скривил губы.
— Эй, страдалец! — раздался его наглый, уверенный голос. — Чего с башкой, Сенька?
Один из его прихлебателей, шустрый парень с крысиными глазками, тут же подскочил, играя на публику:
— Видать, мыслей много, Жига, вот и полезли наружу!
Дортуар предсказуемо хихикнул.
— Да какие там у него мысли! — выкрикнул кто-то с койки у окна. — Он у Семена «сувальду» запорол! Вот мастер его и приголубил!
Снова зазвучал смех — на этот раз громче.
Вот теперь Жига получил то, чего хотел. Он медленно сел на койке, наслаждаясь своей властью.
— А-а-а, — протянул он так, чтобы слышали все. — Значит, Сенька у нас — бракодел? Руки-крюки… Так тебе, гнида, в мастерскую теперь путь заказан.
Он сделал паузу.
— Знаешь, куда таких, как ты, теперь пристроят? Туалеты драить. Будешь за всеми нами дерьмо выносить. Самое место тебе.
Повисла. Все ждали. Ждали, что я, по привычке Сеньки, втяну голову в плечи, пробормочу что-то невнятное. Ждут унижения.
Но я не опустил глаз. И не отвел.
Молча посмотрел ему прямо в переносицу — без страха, без ненависти. Просто взглядом хирурга, изучающего кусок мяса.
Наглая ухмылка на лице Жиги дрогнула. Он понимал: что-то пошло не так. Сенька так не смотрел.
Я дал тишине повисеть еще секунду. А потом на моих губах появилась тень улыбки.
— Это ты теперь решаешь, кому куда путь заказан? — тихо, почти безразлично, спросил я. — Не рановато ли в «принцы» выбился?
Смех за спиной Жиги захлебнулся.
Его лицо окаменело, вальяжность слетела — не ожидал пацан прямого вызова и вопроса, который бьет по самому его статусу.
— Ты, я гляжу, бессмертным себя возомнил, — прошипел он.
Он уже начал подниматься с койки, и я внутренне сгруппировался, прикидывая, как это тощее тело выдержит удар…
ДО-О-ОНГ!
Напряженную тишину развеял резкий, оглушающий удар колокола.
Едва проревел сигнал к ужину, дортуар взорвался. Это был не поход в столовую, а настоящий набег саранчи.
— Пошли-пошли-пошли!
— А ну, пусти!
— Не зевай, рты раззявили!
Толпа из сорока голодных пацанов — это та еще стихия. Меня подхватило этим потоком, едва не сбив с ног. Худое тело мотало из стороны в сторону. Я еле успевал переставлять ноги, чтобы не упасть и не быть затоптанным.
А вот Жига и его свита двигались не торопясь. Они шли не в толпе, а сквозь нее. И толпа расступалась. Иерархия.
Гулкая трапезная, с длинными, некрашеными столами, изрезанными ножами уже ждала мальчишек.
На длинном столе было приготовлено «пиршество»: на каждого миска серой, безликой баланды, которую здесь называли кашей, кружка бурой, едва теплой бурды, отдаленно напоминающей чай. И в центре этого великолепия главная ценность и местная валюта — ломоть черного хлеба.
Не успели мы сесть, как трапезная превратилась в биржу.
В одном конце стола Грачик уже менял свой ломоть хлеба на какую-то картинку, вырезанную из газеты.
Другой кусок уходил в уплату карточного долга. Понятно. Здесь это не просто еда. Это валюта.
Ко мне подкатился сопляк лет десяти с хитрыми, как у мышки, глазками.
Бяшка, вспомнил я.
— Сень, а Сень, — прошипел он, пряча руку под столом. — Махнемся?
И разжал потный кулачок. На ладони лежали два кривых, ржавых гвоздя.
— Прекрасное предложение, — прокомментировал я ровным голосом. — И какой нынче курс гвоздя к хлебу?
Мальчишка завис, хлопает глазами — сложное слово «курс» до него не дошло, — и ушел на поиски более сговорчивого.
Но мое внимание, как и внимание всей трапезной, было приковано к ажиотажу в дальнем конце стола. Там Трофим Кашин, медлительный увалень с толстыми губами, спорил с кем-то на чернильницу-непроливайку.
— На три куска спорим, что выпью! До дна! — багровея от азарта, ревел спорщик.
Три куска хлеба — целое состояние. За такую сумму здесь готовы на многое. Вокруг пацанов уже собралась толпа: все гудели, зубоскалили, делали ставки.
Я смотрел на этот театр абсурда с холодным любопытством. Три ломтя хлеба за то, чтобы наглотаться купороса и неделю гадить чернилами. Сделка века. Развлекались как могли.
Парень под одобрительный рев толпы схватил чернильницу, зажмурился и опрокинул ее содержимое в глотку. Лицо приобрело сине-зеленый оттенок. Хмырь закашлялся, подавился, но не сдался. Их Колизей, их Суперкубок.
Отвернувшись от этого цирка, я уже было собрался впиться зубами в свой кусок, как вдруг в паре шагов от меня раздался тихий, сдавленный всхлип.
Малец лет семи, совсем сопляк, давился беззвучными слезами. Перед ним стояла пустая оловянная миска. А рядом возвышается Жига. Он неторопливо дожевывал свой кусок хлеба и тянул руку к куску мальца.
— Тебе не надо, — ухмыльнулся он, и его свита тихо гыгыкнула. — Зубы могут выпасть.
Малыш попытался прикрыть свой хлеб ладошкой, но Жига презрительно щелкнул его по лбу и без малейшего усилия забрал добычу.
Вся трапезная наблюдала за этим молча. Сильный жрет. Слабый — смотрит. Закон джунглей.
Раньше я бы прошел мимо. Чужие проблемы меня не волнуют. Но сейчас…
Сейчас я видел одно. Жига только что отнял у самого мелкого, у слабого. Он — крыса. И все это видят, хоть и боятся сказать. А вот я понимал, не смогу с ним ужиться. Так, чего тянуть?
Я подошел и громко, отчетливо сказал:
— Не наелся?
Жига застыл с куском хлеба на полпути ко рту. Гогот затих. Все головы повернулись ко мне. В глазах застыло изумление.
— Что ты сказал, Сенька? — медленно переспросил Жига, опуская руку.
— Говорю, своей порции мало? У мелких отбирать — много ума не надо, — спокойно посмотрел я ему в глаза.
Лицо Жиги потемнело. Он медленно положил хлеб на стол и поднялся. Стоя парень оказался на голову выше меня и вдвое шире в плечах.
— Ты, я гляжу, и правда смерти ищешь, падаль.