Быстро одевшись, сел на ледяной пол, прислонившись спиной к такой же ледяной стене. Адреналин отпускал, и тело начало мелко дрожать. Холодно. Но я все равно усмехнулся в темноту, и, закрыв глаза, начал прокручивать сцену «темной». Все прошло чисто. Я ударил из укрытия. Спрятал оружие. Спиридоныч знает, что это я. Жига знает, что это я. Весь дортуар знает, что это я.
Но доказать никто ничего не сможет. А это главное.
Спустя пару минут, я отрубился, свернувшись калачиком на каменном полу.
Разбудил меня лязг ключа в замке. Я открыл глаза. Темнота. Полная, густая.
Дверь карцера со скрежетом открылась. В проеме стоял Спиридоныч, держа в руке керосиновую лампу. Тусклый свет выхватил меня из мрака и заставил зажмуриться.
— Выходи, Тропарев.
Его голос был хриплым ото сна.
Я молча поднялся. Тело затекло и не слушалось.
— Который час? — хрипло спросил.
— Пятый, — буркнул Спиридоныч. — До подъема еще час.
Он не стал ничего объяснять. Просто ткнул меня в спину:
— Топай.
Мы пошли по гулким, абсолютно темным и ледяным коридорам. Только лампа бросала дрожащие тени на стены. Сквозняк гулял вовсю.
Зачем возвращать меня до подъема?
Ответ пришел сам: чтобы не было шоу. Спиридоныч — старый служака. Он убрал «проблему» ночью и вернул меня на койку, чтобы окончательно «замазать» неприятную историю, случившуюся в его дежурство. Теперь все тихо-мирно, будто ничего и не было. А тем дурачкам, что сейчас в лазарете, наверняка прикажет отвечать, что сами себе ноги ссадили. Доказательств же нет! Ну и все. Он гасил конфликт как мог.
Вот и двустворчатая дверь дортуара.
Спиридоныч приложил палец к губам: что было совершенно излишне — я и не собирался шуметь, — и осторожно, стараясь не скрипеть, приоткрыл одну створку ровно настолько, чтобы дать мне протиснуться.
— И чтоб тихо у меня, — прошептал он мне в спину. — Понял?
Я кивнул и скользнул внутрь.
Дверь за спиной так же бесшумно закрылась.
Дортуар.
Было почти темно. Единственный источник света — крошечная лампадка, теплящаяся в углу под образом.
Вокруг стоял ровный гул. Сонное сопение, покашливание, кто-то бормотал во сне. Сорок пацанов спали мертвым сном.
Я на цыпочках, как в прошлой жизни через минное поле, пошел к своей койке. Места «шакалов» были пусты. Их, очевидно, оставили в лазарете.
Мельком глянув на койку у печки, я не понял, спит Жига или нет, и молча лег к себе, накрывшись колючим одеялом и не заметив, как уснул.
Утро началось без предупреждения.
Дверь в дортуар распахнулась, и вошел Ипатыч. В руке он держал палку.
— Подъём! — взревел дядька. — Что, бисовы диты, кажного отдельно поднять надо?
Он пошел по проходу, лупя палкой по кроватям. Короткий, злой удар по железной спинке — д-д-дзинь! Еще один по второй — д-д-дзень! Лязг, визг металла и грубый окрик — вот из чего состояло утро в этом доме.
Сонные, мы сползли с коек.
Голова раскалывалась.
Я осторожно коснулся повязки. Она намокла. Черт. Ночь на ледяном каменном полу карцера даром не прошла. Рана снова открылась и кровоточила. На колючем сером одеяле расплылось темное, почти черное пятно. Свежее.
Отлично. Просто отлично.
Одевшись, все высыпали в умывальную комнату — длинное, холодное помещение с каменным полом. В центре громоздилась огромная медная лохань, сияющая, как самовар, с тремя кранами, из которых тонкой струйкой цедилась ледяная вода.
Обычный утренний хаос. Младшие брызгались и визжали, старшие угрюмо толкались.
Но не вокруг меня.
Вокруг меня было пустое пространство. Вакуум.
Я подошел к лохани, и толпа, гудевшая там, молча расступилась. Прям как Красное море перед Моисеем, если бы Моисей был чумазым заморышем с пробитой башкой.
Никто не толкал, никто не лез, все только косились на меня: кто-то испуганно, кто-то с любопытством.
Я спокойно поплескал в лицо ледяной водой, смывая запекшуюся кровь с морды и шеи, чувствуя на себе десятки взглядов. Кажется, ночью мне удалось изменить правила. И теперь пацаны пытались понять новые.
Судя по памяти Сеньки, сейчас нас должны были погнать в мастерскую. Эх, как не хочется! Встреча с мастером Семёном… Снова пробитая башка — это в лучшем случае. И дорогу я помнил смутно.
Но тут в коридор вошел человек, не похожий на здешних дядек. Невысокий, русоволосый, с аккуратной бородкой, пенсне и умными глазами.
Сенькина память подсказала — воспитатель, Владимир Феофилактович. Он же преподавал грамматику. Учитель прошел мимо, и его взгляд остановился на мне, на свежей кровавой повязке. Он нахмурился.
— У Глухова схлопотал? Опять Семен? — тихо спросил он.
Я молча кивнул: представился отличный повод свалить все на Семёна.
— Скотина. Каторга по нему плачет, — так же тихо обронил он.
Через минуту он вышел на середину зала, поблескивая стеклышком пенсне.
— Слушать всем! Сегодня — воскресенье. Посему на работы никто не идет. Сейчас строимся и отправляемся в церковь на литургию.
Воскресенье.
Я с облегчением выдохнул: один день передышки. Подарок, мать ее, судьбы.
Нас вывели на плац и построили в колонну по двое. Я зябко поежился, пряча руки в рукава куцей курточки, и вновь поискал глазами Жигу. Он стоял в дальнем ряду, причем «свита» пацана заметно поредела. Двоих, тех самых, с пробитыми ногами, в строю не было — очевидно, они валялись в лазарете у немца. Но Жига стоял не один, его окружали другие прихлебатели.
Тут из боковой двери главного здания высыпала еще одна колонна. Девочки.
Такие же серые, одинаковые фигуры в длинных платьях и платках. Они построились отдельно и принялись шушукаться, искоса поглядывая на нас. Память Сеньки подсказала: они живут на втором этаже, и миры наши почти не пересекаются. Еще один элемент этой тюрьмы, который предстояло изучить.
— Шагом!
Мы потопали по булыжнику к приютской церкви.
Внутри храма было тепло и сумрачно. Сладковатый, удушливый запах ладана и топленого воска ударил в нос, въедаясь в одежду. Голос батюшки, усиленный акустикой сводов, гудел монотонно, как трансформатор, — непонятные, тягучие слова на церковнославянском перемежались песнопениями.
После нас по одному повели на исповедь — обязательный ритуал перед причастием. Мы выстроились в очередь к попу в золотистом одеянии. Большинство каялись без особых подробностей, так что очередь двигалась быстро. Наконец настал мой черед.
— О чем покаяться хочешь, сын мой? — спросил немолодой, сильно уставший от выслушивания чужих грехов священник.
Гм. И что ему ответить? Вспомнить грехи за все свои прожитые годы?
— Даже не знаю! Если все припомнить — так и до ночи не перескажу!
Поймав недоуменный взгляд батюшки, тут же поправляюсь:
— Ну, это, грешен, в общем… С гвоздем тут шалил, царапал где ни попадя. И девок голых представлял…
— Ночные мечтания от себя отринь! — строго указал священник, накидывая на меня странное узкое покрывало. — Отпускаются грехи рабу божию Арсению, вольные и невольные…
Наконец эта канитель закончилась. Началась другая — литургия. Я стоял и тупо смотрел в стриженые затылки товарищей по несчастью. Я не верил в Бога ни в прошлой жизни, ни тем более в этой. Ведь, по их представлениям, перерождения не существует, не так ли? Ну вот… А я очень наглядно убедился совсем в другом. Так что весь этот ритуал казался мне бессмысленной тратой времени. Но я стоял, крестился, когда крестились все, кланялся, когда кланялись все. Мимикрия!
А между тем скользил взглядом по стриженым затылкам товарищей по несчастью и вдруг наткнулся на другой взгляд. Одна из девочек неотрывно смотрела на меня из женской половины.
Худенькое лицо, огромные, тревожные глаза. Память Сеньки услужливо подбросила: Даша.
Служба закончилась. Упорядоченные колонны на выходе смешались в гудящую, толкающуюся толпу. В этой сутолоке девочка и настигла меня. Маленькая, быстрая тень.