— Скажите, товарищ Жуков, — вступил в разговор Калинин, сдвинув на лоб пенсне, — а с какими главными трудностями вы столкнулись в Монголии?
Странно, почему они снова возвращаются к Халхин-Голу?
— Главная трудность — тыл, — ответил я без особых раздумий. — Все — от патрона до полена для костра — везли за семьсот километров. Ближайшая станция снабжения — в Забайкалье. Кругооборот машины — полторы тысячи километров. Расход горючего — чудовищный. В преодолении этого хорошо помог Военный совет ЗабВО и лично командарм Штерн. А из бытовых… — я позволил себе чуть снизить тон, — комары. Их там тучи. Японцы спасались накомарниками. У нас их не было. Изготовили с большим опозданием.
В углу кто-то тихо хмыкнул. Суровый быт войны был знаком многим из участников совещания.
— Какую же главную цель, по-вашему, преследовали японцы? — не отставал Калинин.
— Ближайшая — захват территории МНР за Халхин-Голом. Дальняя — создать укрепленный рубеж по реке, чтобы прикрыть строительство второй стратегической железной дороги к границам нашего Забайкалья, в обход КВЖД. Это был пробный шар. Проверка нашей решимости и прочности наших границ.
Сталин снова заговорил, и разговор о войне с Японией был немедленно закрыт. По крайней мере — в рамках этого совещания.
— Теперь у вас есть боевой опыт, товарищ Жуков. Ценный опыт. — Он медленно обвел взглядом присутствующих, а потом снова остановил его на мне. — Принимайте Киевский Особый военный округ, Георгий Константинович. И используйте этот опыт в подготовке войск.
Это был не предложение. Это был приказ. Приказ, который я и ждал, и которого одновременно опасался. Киевский округ — самый мощный, самый важный, растянутый вдоль всей новой границы с недавно приобретенными территориями. Границы, которую через полтора года пересекут танковые клинья вермахта.
Я встал на вытяжку.
— Служу Советскому Союзу.
Совещание, вернее мое на нем присутствие, было окончено. Я повернулся и вышел из кабинета, чувствуя на спине тяжесть множества взглядов. Впереди была не только новая должность. Впереди была гонка со временем.
Год и шесть месяцев до начала самой масштабной войны в истории. И сейчас, с мандатом Сталина в кармане и с опытом двух войн за плечами, я должен был сделать то, ради чего сюда попал — попытаться изменить ход истории.
Начав с Халхин-Гола и Финляндии и продолжив в Киевском округе. Ведь каждая минута отсрочки отдавала на растерзание агрессору миллионы жизней. Они еще живы, готовятся к встрече Нового года, но у Гитлера для них заготовлены бомбы, снаряды, пули.
Пока я был в Монголии, а затем на Карельском перешейке, мир за пределами СССР катился в пропасть. «Странная война» на Западе. Французы и англичане, обладающие подавляющей силой, отсиживались за линией Мажино, пока Гитлер громил Польшу.
Это противоречило всякой военной логике. Я не был дипломатом, но как военный понимал, что такая пассивность — либо глупость, граничащая с предательством, либо грязный, циничный расчет. А вернее — и то и другое.
Как оказалось, такие вопросы интересовали не только меня. Сержант НКВД — мой московский водитель, обычно весьма немногословный, пока мы выезжали с территории Кремля, вдруг спросил:
— Товарищ комкор, как, по-вашему, понимать это бездействие Запада? Что они ждут? Ведь Гитлер их сожрет по одиночке!
— Сожрет, сержант, — ответил я. — Уже сожрал.
— А что же дальше, Георгий Константинович?.. Англия или…
— Или, дружище, — сказал я. — Именно «или»…
Я закурил, мысленно возвращаясь в кабинет вождя. В момент, когда воспользовавшись паузой, я обратился напрямую к единственному человеку, чье мнение в этом собрании высокопоставленных партийцев имело значение.
— Товарищ Сталин, позвольте вопрос не по моей компетенции, но как военному мне это не дает покоя. Как понимать крайне пассивный характер войны на Западе? И как, по вашей оценке, будут развиваться события?
Вождь, расхаживавший у карты мира, остановился. На его суровом, изрытом оспой лице на мгновение промелькнуло нечто, отдаленно напоминающее усмешку, от которой даже у самого выдержанного человека побегут мурашки по спине.
— Французское правительство во главе с Даладье и английское во главе с Чемберленом, — проговорил он, отчеканивая каждое имя, — не хотят серьезно влезать в войну с Гитлером. Они и сейчас надеются стравить его с нами. Подтолкнуть на Восток. Отказавшись в нынешнем году от создания с нами антигитлеровского блока, они сознательно развязали ему руки. Думали, что направят удар в нашу сторону.
Сталин сделал паузу, подошел к столу, потянулся за трубкой.
— Но из этой затеи, — заговорил он еще тише, отчего каждое слово врезалось в память, — ничего не выйдет. Им придется самим расплачиваться за свою близорукость. Гитлер — не дурак. Он сначала соберет то, что плохо лежит. И что слабее. Они это скоро поймут. Но будет поздно.
Хозяин произнес это без злорадства, с абсолютной уверенностью. Как констатацию факта. Вождь не строил догадок. Он видел логику событий, глубже и яснее всех присутствующих, включая и меня, знающего будущее.
Негромкий, слегка хрипловатый голос. Конкретность суждений, где не было места лишним словам. Глубина, которая пронизывала любой вопрос — от тактики японских танковых соединений до глобальной стратегии европейских правящих кабинетов.
И внимание… Да, внимание. Когда я докладывал, Сталин не перебивал, не смотрел в бумаги. Он слушал. Впитывал. Его прищуренные глаза были направлены на меня с такой концентрацией, что казалось, он видит не только мои слова, но и мысли за ними.
В народе, в армейской среде, даже среди высшего комсостава ходили шепотом леденящие душу истории. О страшной подозрительности. О безжалостных чистках. О ночных арестах. О немилости, которая падала, как гильотина, на вчерашних героев.
Сидя в салоне мягко покачивающейся на рессорах «эмки», глядя на огонек папиросы, я чувствовал когнитивный диссонанс. Человек, с которым я только что говорил, производил впечатление железной, но рациональной силы.
Силы, которая, пусть и жестокими методами, ведет страну к единственно достижимой в этом безумном мире цели — выживанию. И этому человеку я теперь должен был следовать безоговорочно. Ему и системе, которую он олицетворял.
И все же, где-то в самом основании души, под грузом впечатлений от сегодняшней встречи, шевелился холодный, неумолимый червь сомнения. А что, если молва — не ложь? Что если эта рациональность, это внимание, эта глубина — лишь одна сторона монеты?
Другая сторона которой — леденящий, безличный ужас, способный в любой момент обрушиться на того, кто окажется не на своем месте, скажет не то слово, или просто перестанет быть полезным?
Москва погружалась в предпраздничную суету. Впереди был Киев, округ, гигантская работа. И тихая, неотступная мысль о том, что