— Так что извини нас, мы просто не думали… Просто не думали, что…
— Ага, — я старалась идти прямо, контролировать носки собственных туфель. — Вы просто не думали.
Это сон, Таня, ничему не верь, это — сон. До дому совсем немного, мама, конечно, еще не спит.
— Слушай! — он заговорил громче. — Я давно искал такую как ты! Ты угадала — у меня недавно убили друга, зарезали. Нет, это потом… Мне нужна такая как ты! Давай… — он замялся, и я с ужасом подумала: сейчас скажет «поженимся». Или как там у них?
— Давай встретимся, а? Что тебе нужно в этой жизни? Я много могу! — он сбился на привычный, видимо, тон. — Хочешь, шубу привезу?
Да сговорились вы со своими шубами!
Если бы я знала, чего в этой жизни хочу, ты бы меня сегодня не увидел.
— Таня, что ты молчишь, Тань?
Меня качнуло; еще немного, и я опьянею здесь разом, скачком.
— Вот моя парадная. Спасибо, я пошла, уже поздно.
— Таня! — он схватил меня за локоть, но это уже ничего не могло изменить.
— Дай телефон!
— Нет.
Я осторожно высвободила руку.
— Таня!
— Нет. Потом. Спасибо. Еще, может, встретимся. Не ходи за мной.
Ступенек на лестнице почему-то оказалось больше обычного.
Я шла пустая, звонкая и прозрачная.
Господи, да за что ж ты нас так, бедных?
Как делаются мужчинами
— Ну здравствуй, бать.
Павел снял с плеча сумку и поставил на снег.
В декабре темнеет рано, а на кладбище особенно: к пяти вечера закат уже отгорел. В этом году, правда, на день смерти отца выпало полнолуние; круглый ровный диск висел прямо перед Павлом фонарем. Отец лежал у самой кладбищенской ограды, железные прутья давили на снег четкими тенями, перечеркивавшими белизну наста. Отражаясь от него, луна освещала фотографию на памятнике: отец смотрел в глаза, и разговаривать под этот взгляд с ним было, как всегда, непросто.
— Вот и свиделись, — проговорил Павел тихо. — Значит, еще год прошел.
Умер отец пять лет назад, вот и стало с тех пор 24-е декабря для Павла днем встречи.
Ездил на кладбище он всегда один. Брал после работы маленькую, какую-нибудь нехитрую закуску, пластиковый стакан — и отправлялся в путь. Сначала электричкой, потом на автобусе, потом пешком — отрешаясь от мира, возвращаясь в прошлое.
Умирал отец мучительно трудно — рак.
Никогда не обращавшийся к врачам, он и тогда терпел до последнего; в больницу пошел, когда перестало хватать сил на молчание.
Прооперировали.
Потом стало ясно: вскрыли, посмотрели и зашили, сделать ничего уже было нельзя. Павел так и не понял, почему хирург не сказал правды ему, сыну? Ладно отцу, ладно матери — но зачем было скрывать от сына? Чтобы тот верой своей помогал отцу?
Павел с мамой поняли всё почти сразу, слишком стремительно пошло угасание. Отец сгорел в два месяца, иссох, истончился, перестал есть, потом ходить, потом разговаривать.
Может, хирург был прав?
Павел зауважал врача: дважды за два месяца, игнорируя протесты, отца снова укладывали в больницу. Понятно зачем: ему кололи наркотики, давали отдохнуть от боли. Во второй раз отец не захотел ехать, фыркнул и послал хирурга матом. Тот не уступил: покрыл в ответ словами похлеще и заставил подчиниться, а это редко кому удавалось. Молодец хирург, хоть немного облегчил отцу страдания.
Он не жаловался, нет; только в последнюю уже неделю перед смертью повторял жене, непонятно, въявь или в бреду: «Больно, мама, очень больно». «Мамой» он называл жену с тех пор, как появились дети, Павел с сестрой.
И называл так до самого конца.
Луна мешала рассмотреть звезды, но любимую свою Павел нашел.
Он не знал ее названия, не знал, из какого созвездия, но найти на небе умел.
Пора.
Сняв перчатки, Павел засунул их в карман куртки, наклонился и открыл сумку.
— Сейчас, бать… выпьем за встречу.
На кладбище в этот час никого, вероятно, не было — Павел спокойно мог разговаривать с отцом вслух.
— Ну, бать, давай.
Павел плеснул из стаканчика на могилу, выпил одним глотком остальное и закурил; есть не хотелось.
— Как ты тут, а?
Отец и при жизни-то говорил мало, предпочитая слову дело, и ушел молча, не вымолвив остававшимся ни словечка, не дав наказа, не высказав ни пожелания, ни просьбы. Когда стало ясно, что близок конец, из другого города вызвали сестру Павла, Ирину. Отец уже почти не вставал; увидев дочь, дернул горлом и заплакал, пошевелил губами, но ни звука не издал. А ночью, когда брат с сестрой сидели на кухне, отец вдруг вышел из комнаты, качающийся, страшный, в халате, из-под которого торчали худые ноги, не ноги уже — кости, дошел до кухни, глянул на детей, опустился на подставленную табуретку и попросил чаю. Ирина с Павлом замерли: скажет что-нибудь? Втроем они не оказывались вместе уже много-много лет, должен же сказать что-то напоследок, неужели нет?!
Отец отпил из поданной чашки глоток, отставил, поднялся (Павлу пришлось подхватить его), отстранил сына и ушел.
На следующий день Ирина уехала, а через неделю отца не стало.
Внутри потеплело.
Павел выкинул сигарету, сунул руки в карманы и приподнял куртку, нахохлился. Откуда-то издалека ударил колокол.
Звук поплыл над землей тяжелой упругой волной.
— У нас всё хорошо, бать. Девчонки, внучки твои, учатся, младшая на «отлично», старшая похуже, но тоже ничего. Мать, тьфу-тьфу-тьфу, не болеет, на здоровье не жалуется, живем мы с нею дружно. У жены всё в порядке, деньги зарабатывает, и большие, не мне чета.
Колокол ударил снова, Павел замолк.
Экая ночь начинается, тихо, ни ветерка.
В прошлом году ударила вьюга; Павел впотьмах не разобрал номера автобуса, сел не на тот, и в результате оказался километрах в пяти от места. Выйдя на остановке, сориентировался, но автобус успел уйти — и пришлось Павлу полтора часа идти пешком. Через метель он пробился, но к отцу пришел уже замерзшим насмерть, поговорить толком не удалось.
А нынче — благодать.
— По второй, бать?
Павел подумал, что общаться с отцом ему до сих пор трудно, точно так же, как в детстве и юности. От мамы Павел знал, как ждал его отец, как надеялся на сына, верил… Но всё — от матери; сам отец никогда ничего ему не говорил. Ни отличная учеба, ни музыкальная школа, ни победы на олимпиадах, ни похвалы учителей не могли вызвать у него одобрения. «Порядок», — говорил он на любое известие об успехах