Униженные и оскорбленные. Романы, повести - Федор Михайлович Достоевский. Страница 166


О книге
я машинально развернул вчерашние книги, взятые мною для компиляции, и мало-помалу завлекся чтением. Со мной это часто случается: подойду, разверну книгу на минутку справиться и зачитаюсь так, что забуду все.

– Что вы тут все пишете? – с робкой улыбкой спросила Елена, тихонько подойдя к столу.

– А так, Леночка, всякую всячину. За это мне деньги дают.

– Просьбы?

– Нет, не просьбы. – И я объяснил ей сколько мог, что описываю разные истории про разных людей: из этого выходят книги, которые называются повестями и романами. Она слушала с большим любопытством.

– Что же, вы тут всё правду описываете?

– Нет, выдумываю.

– Зачем же вы неправду пишете?

– А вот прочти, вот видишь, вот эту книжку; ты уж раз ее смотрела. Ты ведь умеешь читать?

– Умею.

– Ну вот и увидишь. Эту книжку я написал.

– Вы? прочту…

Ей что-то очень хотелось мне сказать, но она, очевидно, затруднялась и была в большом волнении. Под ее вопросами что-то крылось.

– А вам много за это платят? – спросила она наконец.

– Да как случится. Иногда много, а иногда и ничего нет, потому что работа не работается. Эта работа трудная, Леночка.

– Так вы не богатый?

– Нет, не богатый.

– Так я буду работать и вам помогать…

Она быстро взглянула на меня, вспыхнула, опустила глаза и, ступив ко мне два шага, вдруг обхватила меня обеими руками, а лицом крепко-крепко прижалась к моей груди. Я с изумлением смотрел на нее.

– Я вас люблю… я не гордая, – проговорила она. – Вы сказали вчера, что я гордая. Нет, нет… я не такая… я вас люблю. Вы только один меня любите…

Но уже слезы задушали ее. Минуту спустя они вырвались из ее груди с такою силою, как вчера во время припадка. Она упала передо мной на колени, целовала мои руки, ноги…

– Вы любите меня!.. – повторяла она,– вы только один, один!..

Она судорожно сжимала мои колени своими руками. Все чувство ее, сдерживаемое столько времени, вдруг разом вырвалось наружу в неудержимом порыве, и мне стало понятно это странное упорство сердца, целомудренно таящего себя до времени и тем упорнее, тем суровее, чем сильнее потребность излить себя, высказаться, и все это до того неизбежного порыва, когда все существо вдруг до самозабвения отдается этой потребности любви, благодарности, ласкам, слезам…

Она рыдала до того, что с ней сделалась истерика. Насилу я развел ее руки, обхватившие меня. Я поднял ее и отнес на диван. Долго еще она рыдала, укрыв лицо в подушки, как будто стыдясь смотреть на меня, но крепко стиснув мою руку в своей маленькой ручке и не отнимая ее от своего сердца.

Мало-помалу она утихла, но все еще не подымала ко мне своего лица. Раза два, мельком, ее глаза скользнули по моему лицу, и в них было столько мягкости и какого-то пугливого и снова прятавшегося чувства. Наконец она покраснела и улыбнулась.

– Легче ли тебе? – спросил я, – чувствительная ты моя Леночка, больное ты мое дитя?

– Не Леночка, нет… – прошептала она, все еще пряча от меня свое личико.

– Не Леночка? Как же?

– Нелли.

– Нелли? Почему же непременно Нелли? Пожалуй, это очень хорошенькое имя. Так я тебя и буду звать, коли ты сама хочешь.

– Так меня мамаша звала… И никто так меня не звал, никогда, кроме нее… И я не хотела сама, чтоб меня кто звал так, кроме мамаши… А вы зовите; я хочу… Я вас буду всегда любить, всегда любить…

«Любящее и гордое сердечко, – подумал я, – а как долго надо мне было заслужить, чтоб ты для меня стала… Нелли». Но теперь я уже знал, что ее сердце предано мне навеки.

– Нелли, послушай, – спросил я, как только она успокоилась. – Ты вот говоришь, что тебя любила только одна мамаша и никто больше. А разве твой дедушка и вправду не любил тебя?

– Не любил…

– А ведь ты плакала здесь о нем, помнишь, на лестнице.

Она на минуту задумалась.

– Нет, не любил… Он был злой. – И какое-то больное чувство выдавилось на ее лице.

– Да ведь с него нельзя было и спрашивать, Нелли. Он, кажется, совсем уже выжил из ума. Он и умер как безумный. Ведь я тебе рассказывал, как он умер.

– Да; но он только в последний месяц стал совсем забываться. Сидит, бывало, здесь целый день, и, если б я не приходила к нему, он бы и другой, и третий день так сидел, не пивши, не евши. А прежде он был гораздо лучше.

– Когда же прежде?

– Когда еще мамаша не умирала.

– Стало быть, это ты ему приносила пить и есть, Нелли?

– Да, и я приносила.

– Где ж ты брала, у Бубновой?

– Нет, я никогда ничего не брала у Бубновой, – настойчиво проговорила она каким-то вздрогнувшим голосом.

– Где же ты брала, ведь у тебя ничего не было?

Нелли помолчала и страшно побледнела; потом долгим-долгим взглядом посмотрела на меня.

– Я на улицу милостыню ходила просить… Напрошу пять копеек и куплю ему хлеба и табаку нюхального…

– И он позволял! Нелли! Нелли!

– Я сначала сама пошла и ему не сказала. А он, как узнал, потом уж сам стал меня прогонять просить. Я стою на мосту, прошу у прохожих, а он ходит около моста, дожидается; и как увидит, что мне дали, так и бросится на меня и отнимет деньги, точно я утаить от него хочу, не для него собираю.

Говоря это, она улыбнулась какою-то едкою, горькою улыбкою.

– Это все было, когда мамаша умерла, – прибавила она. – Тут он уж совсем стал как безумный.

– Стало быть, он очень любил твою мамашу? Как же он не жил с нею?

– Нет, не любил… Он был злой и ее не прощал… как вчерашний злой старик, – проговорила она тихо, совсем почти шепотом и бледнея все больше и больше.

Я вздрогнул. Завязка целого романа так и блеснула в моем воображении. Эта бедная женщина, умирающая в подвале у гробовщика, сиротка-дочь ее, навещавшая изредка дедушку, проклявшего ее мать; обезумевший чудак-старик, умирающий в кондитерской после смерти своей собаки!..

– А ведь Азорка-то был прежде маменькин, – сказала вдруг Нелли,

Перейти на страницу: