Он знаком показал мне, что хочет найти нужный диск, который сразу отыскал, хотя они выглядели одинаковыми; он нацелил толстую иглу и осторожно, плавно завел граммофон. Машинка выдала нечто помпезное, со струнными и медными, заплутавшимися меж хрипов. (Сейчас, задним числом, я убеждаю себя, что узнал Прокофьева, назойливый марш, постоянно преследующий Монтекки и Капулетти в их неисчислимых бедствиях и горьком раскаянии. Я даже и вообразить себе не могу иной мелодии, кроме этой, роковой,)
Я разглядывал старика с его кустистыми бровями и глазами встревоженной птицы, которые испуганно заморгали, пораженные лучом восходящего над рекой солнца. Воздев длань, он изрыгнул проклятье, но как— то вяло, без энтузиазма, будто уже утерял свою ненависть к мирозданию. Он даже не выкрикнул, а, скорее, пробурчал два-три бранных слова, словно лишь для того, чтобы убедиться в собственном существовании.
Сначала я увидел ноги, четыре ноги в черных сапогах, с такой силой врезавших по граммофону, что тот перевернулся. Потом штаны из дерюги с безупречной складкой; потом портупею, туго схватившую китель; и, наконец, на верхушке — фирменную милицейскую фуражку. Я робко надеялся, что, может быть, это служащие морской таможни или морячки балтийского флота, просто алкаши, отирающиеся тут без дела после ночной пьянки. Однако оба выглядели хорошо выспавшимися; усы были аккуратно расчесаны, у них был суровый взгляд людей, отвыкших смеяться. Старик весь задрожал, у него зуб на зуб не попадал, в углах рта показалась пена. Увенчанный фуражкой тип с подстриженными усиками поднял его с земли, схватив за ворот. Второй скомандовал мне: «Встать!», но пока я собирался с мыслями (раньше, чем я принял решение, склоняясь к тому, чтобы подчиниться, прекрасно понимая, что следует протестовать), Володя ринулся в бой, прикрываемый с фланга неизменным Юрой. Володя заговорил с ментами, извинился перед ними, естественно, за меня: я, мол, иностранец из капстраны, не знающий советских законов. Я так и остался сидеть, теперь я мог бы расслабиться под охраной Володи. Но я волновался за старика, с которым, только мы уйдем, менты могли под мостом сотворить что угодно. Меня бесила Юрина улыбочка, обнажившая его хищные зубки, когда он наконец-то увидел меня униженным.
Я указал подбородком: «Кто этот чудак?»
Он в ответ, издевательски: «Ты не боишься вшей, мочи, паразитов?»
Вспомнив о заношенных трусиках плейбоя, я произнес примирительно: «Этот старик не сделал ничего плохого».
Он ответил своим обычным гоном: «Все будет хорошо. Не гони волну».
Прежде чем увести старика, стражи порядка приказали ему быстренько собрать свои пожитки, но заботясь не о его собственности, а о чистоте набережной: весь в слезах, старик елозил по земле, старался — удар дубинкой по ребрам, путался в своих коробках и бечевках — пинок ногой в зад. Стоя руки в боки, Юра подхихикивал, подбадривал ментов, ну, вылитая гиена. Он был так мерзок в своей суете, истерическом ажиотаже, что достал даже ментов, велевших ему наконец убраться.
Володя потянул меня за руку.
«Вставай, все кончено, пошли.
— Надо ему помочь. Нельзя оставить старика ментам.
— Успокойся. Умоляю тебя, успокойся. Ну, ради меня. Бродяга к этому привык. Он знает, что милиция ему ничего не сделает».
Потом он взял меня за плечи и заставил повернуться в сторону моста.
«Смотри, мост опускается! Начался новый день.
Пошли».
Я покорно побрел за ним. Страсть лишила меня воли.
Я не оглянулся назад. Интересно, где находят приют престарелые скоморохи, равнодушные к общественному мнению? Разумеется, не на небесах. Опьянение прошло, заболела голова. Пора было возвращаться, наступивший день развеял чары. Мы шли обратно, уставшие друг от друга, к тому же смущенные тем, что угасшая страсть теперь не кружила нам голову. Прежде мы тайком ласкали друг друга, теперь же избегали один другого, всякий раз отдергивая руки, когда им случалось соприкоснуться. Возле гостиницы «Киевская» Володя сухо бросил:
«Мне в общежитие.
— Тогда я провожу тебя. Не хочу спать.
— Не стоит, заблудишься».
Я ответил, что никогда нигде не заблужусь, что не произойдет этого и в Ленинграде. Он ответил яростным жестом, словно собираясь дать мне пощечину, размазать, изничтожить. Он своего добился: именно этого от него и ждали. Раздосадованный своей вспышкой, он справился со смятением.
«Уверяю тебя, будет лучше, если ты пойдешь спать, и я пойду спать. Ты к себе в номер, я — в общежитие. Увидимся завтра. Никто не догадается...
— О чем догадается?
— Ни о чем. До завтра».
В лифте я проклял его «до завтра». В противоположном углу кабины Юра и его гимнастка изображали сосательные и глотательные движения, искоса поглядывая на меня своими порочными глазками. Я вспомнил ярмарку скота на Сен-Люк, все эти грузовики, забившие стоянку отеля «Гранд Маре». По утрам в день ярмарки Жюльетта приказывала мне сидеть в своей комнате: это была картина ада — в котлах варились тонны требухи, и первые скотоводы, разгрузившиеся еще в пять утра, хлебали густую зловонную жижу, запивая ее кальвадосом. Я, конечно, ее не слушался и, вскочив с кровати, спускался с черного хода, чтобы пошататься по ярмарочной площади. Поскольку еще была ночь на дворе, никого не удивляли ни моя пижама, ни тапочки. Крестьянам я уже был знаком, они меня обожали и знали мой недостаток: из-за малого роста я не мог дотянуться до кузова, поэтому частенько разбивал физиономию, сорвавшись с колеса или крыла. Чтобы этого избежать, они, подхватив меня на руки, поднимали до самых бортов, чтобы я смог нашарить ладонью морду животного. Телок принимался облизывать мою руку, доверчиво сосать пальцы, принимая каждый за материнское вымя. Даже сообразив, что обманулся, он все— таки продолжал весьма усердно сосать эту детскую ручонку — грёза, подобная моей; эта ночь оказалась полна наслаждений, достойных именоваться протооргазмом.
Дежурная приветствовала нас хамоватым брюзжанием. Я, поморщившись, ответил: «Здравствуйте, мадам». Ее глаз, призванный надзирать и подглядывать, был сморщен, как куриная гузка. Не уверен, достаточно ли выразительно мне удалось передать весь ужас, в который меня ввергала внешность этой дамы. Но я точно забыл упомянуть о ее бороде, жестких черных волосках, которыми был усеян ее подбородок, придав ей обличье демона-транссексуала.
Я притворился, что заснул сразу, как рухнул в койку. Я ждал, когда Юра отправится к своей училке, но он не торопился освободить помещение, потратив уйму времени, чтобы снять сначала один носок, потом второй. Я следил за ним сквозь ресницы: он взглянул на меня, чтобы убедиться, крепко ли я заснул, потом начал быстро, судорожно раздеваться, безумно стесняясь собственной наготы. Я лицезрел его пожелтевшие нищенские трусики, закапанные мочой. Юра был мне отвратителен.
Весь вчерашний день я провалялся в постели. Единственное, на что я был способен, — это выдержать многочасовую битву за то, чтобы мне принесли воду со льдом, пока не уяснил, что обслуживание в номерах в гостинице «Киевская» отсутствует: ты можешь подыхать, но, следуя инструкции, тебе все равно ничего не принесут в номер.
Любимый, как и обслуживание в номерах, тоже отсутствовал. Володя так и не поднялся ко мне в номер. Я его прождал целый день. Проснувшись, я сообщил, что болен и не пойду в Эрмитаж. Юра посмотрел на меня с пренебрежением (сверху вниз — он стоял, я лежал), пригрозив: «Упустишь случай увидеть раздел импрессионизма! В Эрмитаже самая лучшая и полная в мире коллекция импрессионистов».
Что мог знать Юра о других странах? «Раздел импрессионизма» — в его устах это прозвучало так же торжественно, как «ячейка коммунизма»; он благоговел перед любыми «измами», о которых говорил с непререкаемым апломбом. Каждый его «изм» всегда звучал весомо.
Я ему объяснил, что терпеть не могу импрессионистов: они мне отвратительны, эти типичные буржуйчики с их претенциозной и безвкусной живописью, отрекшиеся от академизма лишь для того, чтобы выглядеть новаторами, дать повод для дискуссий, подобных спорам, какие платья носить — выше или ниже колен. Сообщив все это, я поспешил оправдаться тем, что у меня раскалывается голова, жутко тошнит, ужасно болит живот. Сказал, что у меня такое ощущение, будто я умираю. Юра посмеялся: обычное похмелье. Я тоже посмеялся, чтобы он от меня отстал.