Масато, силясь поднять голову выше, уставился на него пустыми глазами. Он не мог говорить. Он едва мог дышать.
— Теорию о том, — продолжил Айзен, слегка склонившись, чтобы его слова достигли самого дна отчаяния в глазах бывшего лейтенанта, — что жизнь, достигшая своего абсолютного предела, своего тупика, стремится не к победе, не к спасению, а к красивому, эффектному небытию. К вспышке, после которой остаётся лишь пепел и… наблюдатель. Ты был этой вспышкой. А я — наблюдателем. И теперь, когда спектакль окончен…
Он выпрямился и медленно, очень медленно, поднял руку. Пальцы сложились в простой, направляющий жест, как будто он собирался стереть со стола пыль.
Воздух в выжженном кратере был мёртвым. Не в метафорическом, а в буквальном смысле. Всё, что могло гореть, сгорело. Всё, что могло испариться, испарилось. Остался лишь тяжёлый, раскалённый газ, пахнущий оплавленным камнем и озоновой пустотой после грозы, которой не было. Этот газ поднимался с раскалённого дна чаши, клубясь, создавая над ней лёгкую, дрожащую дымку, сквозь которую тускло светило солнце, словно стыдясь заглянуть в эту пропасть.
Айзен стоял над Масато, как монумент над могилой. Его белое одеяние, кристально чистое на фоне всеобщего пепелища, было самым нереальным зрелищем во всей этой картине конца света. Его фигура выражала не торжество, а скорее… лёгкую усталость интеллектуала, закончившего долгий и сложный эксперимент. Всё, что оставалось — записать выводы и убрать лабораторию.
Его рука, поднятая для завершающего жеста, замерла. Не из-за колебаний. Из-за желания дать последнему подопытному осознать всю безысходность его положения. Слова, которые он произнёс, висели в раскалённом воздухе, как высеченные на камне.
— … и пора убрать со сцены последние декорации.
Масато, лежащий у его ног, не видел лица Айзена. Он видел только его идеально чистую обувь, или что-то на подобии этого, на фоне потрескавшейся, дымящейся земли. Он слышал слова, но они не доходили до сознания. Его разум был пустым колодцем, из которого вычерпали всю воду — всю волю, всю силу, все мысли. Оставалось лишь ожидание конца. «Всё… зря. Ничего… не изменилось. Он… всё равно стоит. Простите… все…» — последние обрывки мыслей, похожие на шелест сухих листьев на дне того самого колодца.
Айзен сосредоточился. Сосредоточился не на убийстве — это было слишком простое слово. На «уборке». Его сознание, всегда разделённое на сотни параллельных процессов, на мгновение сфокусировалось на единственной задаче: аккуратно, без лишнего шума, стереть эту последнюю каплю сопротивления с лица нового мира, который он создавал. Он смотрел на затылок Масато, уже мысленно вычисляя необходимое и достаточное количество духовного давления, чтобы обратить плоть и кость в пыль, не повредив при этом слишком сильно само место — оно ещё могло пригодиться для будущих наблюдений.
В этот миг предельной, почти медитативной концентрации на простейшем действии, он совершил единственную ошибку за весь бой. Не ошибку расчёта. Ошибку допущения.
Он забыл о существовании фонового шума.
Шумом был весь мир вокруг. Треск остывающего стекла. Шипение пара. Давление его собственной ауры, подавляющей всё на сотни метров. Но в этой симфонии уничтожения был один тихий, неучтённый инструмент. Тень.
Тень от самого Айзена, отброшенная тусклым солнцем, лежала за его спиной, растянувшись по оплавленному склону кратера. Она была такой же чёрной и чёткой, как всё, что он делал.
И из этой тени, словно она была не отсутствием света, а самостоятельной субстанцией, выступила другая тень.
Ничего не дрогнуло. Ни один камешек не скатился. Воздух не хлопнул. Просто пространство за левым плечом Айзена сгустилось, потемнело на одну степень больше, чем должно было, и из этой темноты материализовалась фигура.
Это был Гин Ичимару.
Он появился не из воздуха. Он вышел из небытия, как будто всегда там стоял, просто никто не обращал внимания. На нём была не форма капитана, не одеяние арранкара. Простые чёрные штаны и белая рубашка с расстёгнутым воротом, рукава закатаны до локтей. Его лицо было бледным, как полная луна в беззвёздную ночь. На губах не играла привычная, насмешливая ухмылка. Его рот был сжат в тонкую, прямую линию. А глаза… глаза были открыты и пусты. Не безумны, не яростны. Пусты, как поверхность озера в полный штиль, отражающая только холодное небо. Это была маска абсолютного, ледяного спокойствия, за которой не было ничего, кроме одного единственного, выстраданного десятилетиями намерения.
В его правой руке, вытянутой вперёд в идеально прямом, экономичном движении, был его дзампакто. Он уже использовал банкай.
Камишини но Яри.
Но это было не то быстрое, расширяющееся оружие, которое все знали. Оно было сжатым, концентрированным. Всего полметра длины, тонкое, как игла, блестящее тусклым серебристым светом, похожим на свет луны на лезвии бритвы. На его острие не было видно ничего особенного, но сам воздух вокруг него слегка мутнел, как будто яд уже начинал отравлять реальность ещё до удара.
Гин не кричал. Не произносил команды. Он даже не дышал в этот миг. Он просто нанёс удар.
Движение было не быстрым. Оно было мгновенным. Не в смысле скорости, а в смысле перехода из одного состояния в другое. Рука с дзампакто была вытянута — и меч уже был там.
Он прошёл через спину Айзена ровно в том месте, где безупречное белое одеяние сходилось на позвоночнике, чуть ниже лопаток. Точка была выбрана не случайно. Не сердце. Не позвоночник. Точка, которую Гин вычислял и изучал десятилетиями. Точка максимальной концентрации духовных связей, нервный узел всей системы власти Айзена, место, где воля встречалась с плотью, а плоть — с чудовищной силой Хогёку. Точка, которую невозможно защитить броней или силой, потому что она была не физической, а метафизической — ахиллесова пята в самой концепции его эволюции.
Тонкое, как игла, оружие вошло беззвучно. Ткань одеяние не порвалась — оно просто расступилось, как вода. Плоть, кость, духовные барьеры — ничто не оказало сопротивления. Острие прошло насквозь и вышло с другой стороны, из груди Айзена, чуть левее центра, остановившись в сантиметре от лежащего Масато.
Наступила тишина. Но уже другая. Не тишина конца, а тишина глубочайшего шока.
Айзен замер. Его рука, поднятая для жеста, так и осталась в воздухе. Он не