– Сдается мне, это АВ-клуб, – сказала Шарлин. – Вон та высокая девушка, наверное, Джорджия. У них сумки. Тоже, видно, собрались в дорогу. Помнится, Король-Мьюз говорил, что нас спасет искусство. Хотелось бы верить. Дай-то Бог, чтобы у этих ребят все было хорошо. – Она посмотрела на Гофман. – Не хочешь их догнать? Может, нам с ними по пути?
Гофман прищурилась, покачала головой. Шарлин хотелось посмотреть, как ребята уходят. Они пойдут бодро и целеустремленно, не растеряв уверенности, что способны добиться чего угодно. Но она отвернулась, зная, что это зрелище лишь причинит боль. Потому что это утопия, правда? Нисимура, так редко ошибавшийся, и тут зрил в корень. Утопия не имеет ничего общего с тем, чтобы где-либо обустроиться. Главное – безостановочное движение вперед. Страх смерти – из той же чертовой оперы. Бог с ней, со смертью, не прожить толком свою жизнь – вот что страшно.
– Верно, – согласилась Шарлин. – Они молоды. Мы бы их только тормозили.
Не задумываясь, она повторила то, что сделала в «прощальной комнате», – протянула руку, обняла Гофман за плечи и прижала эту чудачку к себе. Та в ответ не попыталась отстраниться.
Шарлин прижалась головой к ее голове и смотрела, как струится вода. Сидя тихо, как мышка, она прислушивалась к своему телу, к каждой его частичке, выискивая признаки болезни, как всегда с тех пор, как воскресла. Кроме боли в четырех пальцах, ничего такого не ощущалось. Хороший знак.
Отчего ж ей тогда так тяжко? Шарлин подумала о пластиковом Иисусе в столовой Мэй Рутковски, вещающем: «Будьте милосердны». Спаситель был прав. Все, что требовалось жителям Форт-Йорка, чтобы не знать горя, – это проявить милосердие к самим себе.
– Прости, – сказала Шарлин.
– За что?
– За то, что привела тебя сюда. Архив был бы в большей безопасности в Вашингтоне. Ты правильно делала, что хранила его в тайне.
Гофман покачала головой.
– Разве не так? – спросила Шарлин.
– Люди прочтут его. Что запомнят – перескажут другим. Это будет передаваться из поколения в поколение. Истории на самом деле никогда не заканчиваются.
– Этта, с твоей стороны это очень мило, но я не знаю…
– Луис Акоцелла, – сказала Гофман.
Шарлин захлопнула рот. Кажется, ей еще не доводилось слышать, чтобы Гофман кого-нибудь перебила. Она всегда была слушателем, а не собеседницей. Услышав полное имя Луиса из уст Гофман, Гофман, которая всегда говорила исключительно о делах и в основном задавала вопросы, Шарлин поджала губы. Она не заплачет. Нельзя. Ронять слезы на шею Гофман? Это уж слишком. Гофман с отвращением отстранится.
– Луиса Акоцеллы давно нет в живых, – сказала Гофман. – Но его история продолжается, не так ли?
Шарлин кивнула. Слезы хлынули в три ручья, заструились по щекам, по руке, полились на грудь и на спину Гофман. Боясь, что ее рыдания привлекут кого-нибудь, Шарлин обхватила себя свободной рукой, пытаясь унять дрожь. Ладонь коснулась живота – тощего, твердого, загрубевшего после многих лет жизни впроголодь, а когда-то мягкого и плодородного, способного взрастить жизнь. Сидя здесь, на краю другого, ненадежного мира, Шарлин не жалела о том, что так и не родила. Особенно теперь, сама в некотором роде став ребенком, первой, кто возродился всем смертям назло. Луис бы с этим поспорил. «Возрождение или выкидыш?» – спросил бы он. Учитывая грохот, доносившийся из Форт-Йорка и Неспешнограда, Шарлин признала, что перспективы неутешительны. Она сосредоточилась на ближайших звуках: собственном плаче, дыхании Гофман, трении рук, поглаживающих руки.
– Надеюсь, это значит, что у нас опять будут собаки, – сказала Шарлин. – Мне их не хватает. Поможешь мне ухаживать за собакой?
– Да. Хотя я не собачница.
Шарлин рассмеялась.
– Люблю тебя, чудила. Ну что, в путь?
Гофман, по своему обыкновению, только кивнула.
К шуму добавился еще один звук. Тихий плеск взбаламученной воды. Шарлин выпрямилась, вытирая слезы (отчего повязки на пальцах порядком намокли), и уставилась прямо перед собой. Озеро Онтарио пошло рябью. Песчаная береговая линия покрылась пеной. Что-то было в воде. Что-то приближалось.
Туман белел как глаз зомби. В центре сгустилась темнота, словно кровь на марлевой повязке, скрепляющей хрупкий мир, а потом из тумана выплыло каноэ с двумя мужчинами. Темная одежда и черная раскраска на лицах превращали их в безликие силуэты. Мужчина на корме умело орудовал веслом. У того, что сидел впереди, на поясе по бокам висели пистолеты, но горло Шарлин сжалось при виде жестянки из-под кофе у него на коленях, а точнее – торчащих из нее инструментов.
Эти инструменты были ей слишком хорошо знакомы по медицинскому колледжу. Проволочные пилы. Зажимы для черепа. Зажимы для скальпа. Перфораторы для ламинэктомии. Щипцы для извлечения опухолей. Направляющие для сверления. Микроножи. Это были нейрохирургические инструменты – следовательно, эти люди, пляжные бродяги, как назвал бы их Линдоф, пожаловали из Форт-Драма. Тамошние заправилы насаждали свои порядки с помощью корректирующих операций на головном мозге.
Впрочем, это уже детали. Какая разница, каким образом тебя стреножат? Опять пора уносить ноги. Из тумана вынырнули еще два каноэ, за ними – еще четыре, восемь, шестнадцать, тридцать два, разрывая марлевую повязку в клочья. Шарлин поняла, что нашествие зомби завершилось не только в Торонто, оно завершилось повсюду, включая Форт-Драм. Это, как и хаотичные огненно-дымовые сигналы из Форт-Йорка, подсказало потенциальным завоевателям, что у них в руках все козыри. «Вот что происходит, – подумала Шарлин, – когда моя утопия не совпадает с вашей».
Живые никогда не прекратят попыток стать мертвецами. Головная лодка ударилась о песок. Стало видно название на борту: «Антония». Мужчины стали выбираться на берег. Шарлин Рутковски встала и схватила Этту Гофман за руку.
«Потанцуем?» – чуть не спросила она.
«У тебя все хорошо?» – чуть не спросила она.
– А вот и Они, – сказала она вместо этого.
26. Красота
С первыми лучами рассвета Энни Теллер пересекла бульвар Уилшир и вошла в парк Хэнкок. Где-то на задворках памяти была картинка этой местности. Но все оказалось иначе. Художественный музей Лос-Анджелеса рухнул, теперь там были только руины, все в граффити. На другой стороне улицы виднелись обломки Берлинской стены. Павильон японского искусства, кривой, снившийся Энни даже после смерти, сложился как веер. В самом парке совсем не было уродливого зелено-коричневого шарма Лос-Анджелеса, который она видела на многих фотографиях. Здесь была сплошная красная грязь и выжженная земля, деревья и растения заменяли кучи вечного пластикового мусора.
Металлические протезы вместо половины ног, по версии самой Энни, помогали двигаться вперед, когда пали другие представители ее мертвого поколения. Лезвия, теперь уже притупленные, были ввинчены в кости запястий. Уцелели только лоскуты одежды. Бо́льшая часть