Забыв, что при Алле это не совсем удобно, он размышлял вслух:
— Брат пьяница, имеет судимость, всё — «за», но, с другой стороны, Алексей — бывший муж Аллы, могут пришить личные мотивы…
Алла молчала. Последнее время в ее пассивном, плывущем по течению сознании все чаще вспыхивало сопротивление.
Вспыхивало и сразу гасло, но след все же оставался.
Ее будоражило не то, что муж ее не любит — она это почувствовала почти сразу после свадьбы, — и не то, что он карьерист и готов пробиваться к цели, не слишком обременяя себя выбором средств: она обладала прирожденной способностью держаться в стороне от явлений, которые в ином случае могли бы поставить совесть в затруднительное положение. Но у каждого человека, даже самого вялого и склонного к душевному соглашательству, сохраняется зона неприкосновенности.
У Аллы в центре такой зоны находился Василий Лукич, — находился с самого детства, с тех пор как она себя помнила.
Вообще-то Алла охотно осуждала себя, признавала невезучей, сама себе говорила: «Ну что поделаешь? У других по-иному, а у меня уж так все идет». Это помогало избегать лишних усилий и самостоятельных решений.
Но при всем том ей необходимо было всегда знать, что Зайцев по-прежнему любит ее, как необходимо планете, какой бы ералаш ни царил на ней, вращаться вокруг Солнца. Иначе эта планета понесется черт знает куда, в ледяной космический холод.
Встречаясь с бывшими соучениками, Алла мысленно говорила: «Конечно, вы везучие, не чета мне», — и жалела себя, но, пожалев, непременно вспоминала: «А все-таки Василий Лукич любит меня больше, чем вас, значит, есть во мне что-то достойное любви; может быть, в самой глубине, так что даже я сама почти не чувствую, но есть. Уж кто-кто, а Зайцев не ошибется».
Без этого ощущения было бы трудно жить. В сложной системе самооправданий, которую Алла создала для себя, Василий Лукич занимал такое важное место, что она не могла отказаться от встреч со старым учителем. И дело было не только в самооправдании. Она действительно любила Зайцева; с детства Василий Лукич был для нее самым лучшим и светлым человеком на земле.
Как-то, когда муж, по-обычному, рассуждал вслух, она сделала усилие над собой и попробовала возразить. Он замолчал, раздосадованный, потом сказал:
— Ты бы, Зайчиха, держала язык за зубами! У тебя что ни шаг — вкривь. Лукич, что ли, выучил? А я прямо шагаю и доберусь куда надо, будь уверена!
Когда Шиленкин ухаживал за Аллой, он называл ее «Королевной», как Василий Лукич в школе, потом стал звать «Дамочкой», а теперь придумал кличку «Зайчиха».
Переехав в Ра́гожи, Шиленкин временно поселился в квартире Шаповалова, на территории школьного парка, недалеко от домика Зайцева. Алла больше не спорила с мужем, но стала надолго отлучаться и целые вечера проводила то у Алексея, то, чаще, у Василия Лукича.
После удара у Зайцева была парализована левая половина тела, и ему трудно было говорить.
При виде Аллы Василий Лукич оживлялся и знаком просил, чтобы она почитала ему вслух.
Алла трогала на полках одну книгу за другой, каждый раз оглядываясь на больного: когда он прикрывал глаза, это значило, что книга выбрана правильно, та, которую он хочет.
Она вытаскивала томик и подходила к постели.
Василий Лукич выбирал стихи великих поэтов, каждое по-своему подводящее итог жизни. Она часами читала Пушкина, Блока, Уитмена, Шекспира, Гейне.
Как-то Василий Лукич попросил достать из верхнего ящика письменного стола общую тетрадь, старую, пожелтевшую от времени, с трудом перелистал несколько страниц и, отыскав нужное, придвинул развернутую тетрадь Алле.
Она прочитала вслух:
— «Я шел вперед, потому что впереди — солнце.
Где бы я ни был, шел к нему, но ни разу не мог его настигнуть, потому что наступал вечер, и оно уходило за реку, или в горы, или в море.
Я не пережидал ночи и продолжал путь.
И буду идти вечно, даже если ослепну и больше не смогу его видеть.
Даже если умру, буду идти в душах детей моих, и внуков, и правнуков, и правнуков моих правнуков.
Потому что я Человек, и правнуки правнуков моих будут Людьми».
Она перечитала эти несколько строк про себя и подумала: «Кажется, это стихи Аристова, как будто он читал когда-то, очень давно, что-то похожее… А может быть, не его, а кого-то другого… Не все ли равно?»
Стихи ей не понравились. Да и стихи ли это? Она тряхнула головой, но прочитанное почему-то не забывалось.
Алла положила тетрадку на столик рядом с кроватью и подняла глаза. Василий Лукич лежал молча, даже дыхания его почти не было слышно. Болезнь очень изменила Зайцева, но выражение лица осталось прежним. И, отвернувшись, она чувствовала взгляд Зайцева, спокойный, но имеющий особую силу давления, как имеет ее световой луч; взгляд, заставляющий думать, думать, вдумываться в каждое слово, в каждый поступок, в каждый жизненный шаг.
Никогда прежде она не читала столько и столько не думала.
Она уходила от Василия Лукича с головной болью, физически измотанная, и хотя знала, что надо торопиться домой, чтобы согреть ужин к приходу Шиленкина, но часто уже у самого крыльца вдруг сворачивала в сторону и принималась плутать без цели по тропинкам парка. Ходила и думала.
Теперь она не сомневалась в том, что жизнь ее сложилась уродливо. Все еще пытаясь успокоить себя внешними обстоятельствами, она уже не находила утешения в постоянном самооправдании, даже чувствовала глухое раздражение против него.
В школе она была другой — и Зайцев молчаливо напоминал ей это, — другой: гордой, повелевающей, а не подчиняющейся, не плывущей по течению.
«Другой, но во всем ли?» — спрашивала себя Алла.
Ей вспомнилось, как на выпускном вечере Митя Аристов говорил: «Ты вьющееся растение, ты и стоишь всегда прислонившись». Вероятно, Мите тогда показалось, что она обиделась, и он испуганно поправился: «Ты как драгоценное тропическое растение в ботаническом саду. Я смотрю на тебя и любуюсь».
Не слишком ли много любовались ею? Не слишком ли она привыкла к этому? Тропическому растению хорошо в тепле. В войну, когда разбомбили станцию, взрывной волной выбросило кадку с пальмой, и та до весны валялась