Со стороны учительского стола, где заседало бюро, слышался отчетливый голос Лядова:
— Комсомольская организация поддержит, думаю. Тогда за месяц справимся. Человек сто мобилизуем — седьмой класс и выше…
⠀⠀
Василий Лукич пригласил нас «на стакан чаю». Жил он рядом, в одноэтажном домике, среди школьного парка. На круглом столе уже кипел самовар.
— Удивляюсь, какую вольницу вы развели в школе, — нарушил Шиленкин установившуюся тишину.
— Удивляетесь? — отозвался Зайцев, наливая чай гостям. — В детстве портят человека по преимуществу не атмосферой «вольницы», а насилием над нормальным развитием.
Надо дать человеку «выколоситься»; лишних зерен не бывает. Напрасно беспокоитесь. И в будущем, когда детство кончится, не злоупотребляйте давлением. Не надо. Вот Антон Павлович Чехов говорил однажды: выпусти двух человек на сцену и наблюдай за ними — получится пьеса, что-то в таком роде. А выпусти их и повесь везде плакаты: «Того не делай», «На траве не валяйся», «Не рассуждай», «Соблюдай заповеди», грози им из-за каждого куста пальцем… Что получится? А, Георгий Нестерович? — Он искоса поглядел на Шиленкина. — Я так думаю: два испуганных человека, а не пьеса. Какая там пьеса! — Он махнул рукой.
— Странная философия, если разобраться, — пробормотал Шиленкин.
— «Пахнет»? — с откровенной насмешкой улыбнулся Зайцев. — Может быть, и так. Во все времена имелись философы; которые почитали первейшим чудом на земле, что, если зайца бить, он спички научится зажигать. Как же! Какие открываются просторы для прогресса, тем более что бить ведь недорого и таланта особого не требуется! Очень это, если подсчитать, дешево выйдет — усовершенствовать род зайчишек, то бишь человеков. Розог пучок и воды ведерко. И били. У немцев многие педагоги как за телесные наказания держались! Зубами! И разве у немцев только?.. А на поверку что выходит? Спички заяц осваивает, но Сократа из него этим путем не создашь. Вместо Сократа жандарм или фельдфебель, а при больших дозировках — конструктор газовых камер или еще черт знает что. А то просто тупица…
— Разве о битье речь?! — возмущенно перебил Шиленкин. Он слушал с возрастающим раздражением, нервно барабаня пальцами по столу.
Василий Лукич с видимым удовольствием наблюдал за ним и говорил медленно, со вкусом, улыбаясь добродушно и иронически.
— А о чем, Георгий Нестерович? — спросил Зайцев.
— Речь о том… — задыхающимся от негодования голосом пояснил Шиленкин, — о том, Василий Лукич, что, воспитывая, надо знать, кого хочешь воспитать! И твердо вести к идеалу.
— Верно, к идеалу, но не «по образу и подобию своему». Идеал-то ведь не я и не вы. «Образ и подобие» иной раз с идеалом разнятся.
Шиленкин хотел было возразить, но вместо этого встал и, попрощавшись с нарочитой официальностью, вышел.
— Бог его знает, что за человек, «несытый» какой-то! — совсем по-другому, без иронической улыбки, грустно и просто сказал Зайцев вслед гостю. — И что в нем Алла нашла?
Василий Лукич привалился к спинке дивана, концы губ опустились, веки набрякли, и казалось, ему стало трудно держать глаза открытыми.
Шаповалов взял с этажерки маленький флакончик и, накапав на кусок сахара лекарство, протянул Зайцеву. Тот поблагодарил:
— Спасибо, Матвей, не надо, — но лекарство принял.
— Отдохнете? — спросил Шаповалов.
— Нет, нет, не уходите! И вы не уходите. Если не торопитесь, конечно. Одному… не того.
Шаповалов сел, выплеснул холодный чай в полоскательницу и налил себе другой, почти черный.
— Ведь Алла в школе какая была… Королевна! — продолжал Зайцев негромко. — Когда такая в классе, можно быть спокойным. Ее все ребята любили. Гордились… А я так невесть что передумал о ее будущем. А вот… не состоялось. — Он посмотрел на Шаповалова, словно ожидая и несколько надеясь встретить возражения. (Матвей Ипполитович молчал, сосредоточенно вглядываясь в черную поверхность чая.) — Не состоялось, — повторил Василий Лукич. — У Шиленкина жадность. А у нее… Совсем нет в ней жажды жизни. Будто она все делает, только чтобы оправдаться. Вот вы, мол, говорили, что я должна быть счастливой. А я разве не стараюсь? Стараюсь ведь. Алексей пьет — ушла от него. Говорили, Шиленкин красивый, большое будущее у него, — вот я с Шиленкиным. Нет счастья, но не моя в том вина, не я растратила. — Он помолчал и почти про себя договорил — Не ты, так кто?..
Ушли мы после одиннадцати.
Сойдя с крыльца, сразу попадаешь в середину парка. Парк этот особенный. С двадцатого года, то есть с того времени, когда Зайцев возвратился с фронта и, демобилизовавшись, создал в Рагожах школу, соблюдался обычай: для каждого новичка старшеклассники осенью сажали деревцо и на врытой рядом доске выжигали фамилию его и год поступления в школу. Когда выпускник оставлял школу, он передавал дерево на попечение кому-либо из маленьких.
При немцах парк был наполовину вырублен, но доски с именами спрятал в сарае школьный сторож, ныне уже покойный. После освобождения Рагожей, в день открытия школы, все доски снова врыли: одни у пеньков, другие рядом с уцелевшими деревьями, и у пеньков подсадили новые деревца.
Светила луна. Я шел по тропинке вслед за Шаповаловым. Вдруг он остановился, показывая рукой вправо и вниз:
— Алла Борисовна.
Рядом виднелась темная доска с выжженным: «Алла Глеева. 1927 год».
Для чего-то я пересчитал годовые кольца на пеньке. Их было ровно пятнадцать. Показалось, что близ середины что-то написано микроскопическими буквами по линиям колец.
Наклонившись, я с трудом прочитал:
Казалось нам, что парк пребудет вечно.
В аллеях ветер, точно в жилах кровь.
Теперь узнали мы, что все конечно,
Вечна лишь ты, мечта, и ты — любовь.
Мне подумалось, что это сочинил Аристов. Бродил по разоренному парку, нашел пенек дерева, под которым провел много, по преимуществу, вероятно, горьких, минут, и написал это. Значит, помнил. А женщина прошла мимо любви, может быть действительно редкой и вечной, чтобы выйти замуж за Шиленкина.
— Замечтались? Так я пойду, — окликнул Шаповалов.
Я не стал удерживать его. Человек этот трудно привыкал к новым знакомым, а с чужими людьми чувствовал себя стесненно.
Выведенные чернилами буквы надписи выцвели, и их чуть размыло; казалось, они пустили корни и вросли в древесину.
В аллее, ведущей к калитке, дул сильный, тугой ветер. Трава поддерживала его однообразным шелестящим звуком; листва над головой превращала гул ветра в сложную, противоречивую музыку. Трава и деревья как бы спорили между собой: «Все просто, если выделить основное, отбросив второстепенное», — шелестела трава. «Все необычайно сложно, если пытаться охватить жизнь в целом», — разными голосами, то торжествующе, то печально, не уступая, повторяла листва.
Сегодня вечером Василий