Представь, читатель, что друг показывает тебе свое собрание окаменевших ракушек или стихов, свою коллекцию почтовых марок или багажных ярлыков. Что-то из этого может тебя заинтересовать, и ты потратишь некоторое время, рассматривая редкую марку или диковинную раковину, но вот ты собрался уходить, а он пытается демонстрировать тебе что-то еще. Ты должен непременно посмотреть и это, потому что для твоего друга его коллекция – самая драгоценная в мире; это единственная на огромной Земле вещь, которая воспламеняет его дух, рядом с которой он обретает покой и в которой подчас ищет убежища (кто знает, от каких бурь и штормов?). Пренебречь ею значило бы расшатать ту опору, которая позволяет его духу удерживаться в этом мире до конца отмеренного судьбой срока; это значило бы сломать ветку, на которой находит покой бабочка, безразлично – в непогожий ли день или в конце года перед наступлением холодов.
Родригес, конечно, представлял себе все это не так отчетливо, однако никаких сомнений у него не было. И он шагнул ко второму окну.
Прямо под окном колыхались невидимые, укрытые туманной дымкой войны, которые совсем скоро должны были прийти на землю Испании. В центре стекло отливало великолепной глубокой синевой, понемногу бледнеющей к краям, а блуждающие огоньки выглядели столь же прекрасными, что и в первом окне, расположенном по левую руку, вот только вид из одного и из другого сильно различался. Их разделял всего лишь какой-то ярд, но сквозь стекло слева Родригес ясно различал и яркие краски, и рыцарство, и величие побед; даже видимая из этого окна Смерть была по крайней мере замаскирована: она прикрывалась плащом, она двигалась жеманным семенящим шагом, то и дело сгибалась в поклоне и носила шляпу с плюмажем и маску благопристойности на лице. В правом же окне краски были выцветшими, полинялыми и продолжали бледнеть от войны к войне, а по мере того, как цвета утрачивали свою яркость, зловещая цель Смерти становилась все более и более очевидной. Да, из прекрасного левого окна можно было увидеть убийства – много убийств и гораздо меньше милосердия, чем это записано на скрижалях Истории, однако встречались среди бойцов люди по-настоящему великодушные, а милосердие не раз сопровождало Смерть, которая ходила по полям сражений в плаще и шляпе с пером. А в правом окне Родригес рассмотрел сквозь прекрасную голубизну, как Человек обретает нового союзника – союзника, который силен и жесток; который стремится только к тому, чтобы убивать без счета; который не притворяется и не принимает изящных поз; который не носит маски; который, оставаясь послушным рабом Смерти, не обладает изысканными манерами и которому нет ни до чего дела – ни до чего, кроме его собственного ремесла. И он стал свидетелем того, как союзник этот становится все больше и сильнее. Сердца у него не было и в помине, и Родригес видел, как холодные стальные внутренности чудовища строят методичные убийственные планы и грезят лишь о разрушении и смерти. Рядом с этим новым союзником сами люди, их поля и дома превращались в ничто. Перед ним была машина.
Множество великих изобретений, которыми мы так гордимся и которые Родригес увидел в действии, беснующимися на тех истоптанных равнинах, он мог бы предсказать и даже приблизить, но он не сделал бы этого ни за половину, ни за целое Испанское королевство; именно ради Испании он и молчал о большей части того, что открылось ему сквозь волшебную линзу окна. За ней войну сменяла война, а перед глазами Родригеса представали одни и те же сражающиеся люди, всегда одинаково воспринимавшие происходящее, с одинаково неясным представлением о вещах более возвышенных и отвлеченных. Внук почти не отличался от деда, сын от отца, и Родригес видел, что люди сражаются подчас милосердно и что только машины не щадят никого в битвах, что проносились за мерцающим голубым стеклом.
Тогда он всмотрелся в даль, тщась увидеть войны, которые отстояли дальше всего во времени и, соответственно, дальше всего от окна. И в этой дали Родригес обнаружил руины Перонны. Они стояли в ночи совсем-совсем одни, залитые белым лунным светом, стояли наедине со своим печальным жребием и скрывали великую тьму в пустоте разбитых очагов. По белой улице, мимо пятен тьмы, мимо зияющих, вскрытых домов, которым луна предоставила оплакивать свою судьбу в одиночестве, шел капитан, который возвращался на войну в своем далеком будущем; на мгновение он повернул голову и, посмотрев, казалось, прямо в лицо Родригесу, побрел через развалины дальше, надеясь отыскать уцелевший дом, где он мог бы лечь на пол и так скоротать ночь. Когда он пропал из виду, на улице снова не осталось ничего, кроме руин, льющегося сверху мертвенного лунного света и черного мрака среди домов.
Оторвавшись от этого зрелища, Родригес стал разыскивать города Альбер, Бапом и Аррас, но взгляд его скользил только по безлюдным равнинам, лежащим в запустении и разрухе и освещенным лишь молниями в грозовых тучах, бледной луной да любопытными ночными фиалками. И тогда Родригес отвернулся от окна и заплакал.
Толстое круглое стекло мерцало безмятежным голубым светом. Глупо это выглядело – плакать возле такого прекрасного стекла, и Мораньо попытался утешить своего господина. Ему-то казалось, что этот глубокий голубой цвет и эти маленькие мигающие огоньки, конечно же, не могут никому навредить.
«Что же увидел Родригес?» – спрашивал себя Мораньо, но на это молодой господин не захотел бы ему ответить, как никогда не рассказывал он никому другому о том, что же увидел он сквозь это волшебное окно.
Профессор все так же стоял и молчал, ему нечем было утешить Родригеса, как не нашлось у него, при всей его магической мудрости, ни единого слова утешения для всего остального мира.
Ты, читатель, возможно удивлен, почему Профессор давным-давно не явил миру все те чудеса, которыми мы так гордимся в нашем веке. Давай же ненадолго отложим в сторону мою повесть и подумаем вот о чем. Каким бы мрачным ни выглядело зловещее искусство Профессора, в самом Рабе Ориона могло быть немного добра, а любое добро, сколько бы его ни было – пусть даже совсем мало, – непременно избавило бы мир от многих изобретений, на которые столь щедрым оказалось наше столетие.