Дикие сыщики - Роберто Боланьо. Страница 50


О книге
усмехнулся. Ему было стыдно. Сказал, что не при деньгах. Неважно, сказал я, закажи всё, что хочешь, я угощаю. Тогда он сказал, что чего-нибудь съел бы, например энчиладу. Энчилад здесь, положим, не делают, сказал я, но сэндвич тебе принесут. Он немного подумал. Сказал, хорошо, с ветчиной. Пока мы там были, он съел три таких сэндвича. Мы просидели до двух часов ночи. Я должен был сделать несколько телефонных звонков, может, даже подъехать кое с кем встретиться, но я ни стал ни звонить, ни… одной только маме, оттуда же, из кафетерия, чтобы сказать ей, что я буду поздно, а всё остальное я отложил на потом.

О чём мы говорили? О разных вещах. О его семье, о городишке, откуда он родом, о том, как он в первый раз приехал в Мехико, как трудно ему привыкалось, какие ему снились сны. Как он хотел стать поэтом, танцором, певцом, завести пятерых сыновей (сколько на руке пальцев — сказал, растопырил ладонь, сунул прямо в лицо), хотел попытать счастья в Чурубуско, рассказал, что Осерански пробовал его на роль в одной пьесе, хотел быть художником (очень подробно, в мельчайших деталях, описал замыслы разных картин), пока наконец в какой-то моменту меня не возникло соблазна сказать, что он не имеет ни малейшего представления, чего хочет. Но я предпочёл промолчать.

Потом пригласил зайти к нему. Сказал, что живёт один. Дрогнув, я спросил где. Рома Сур, сказал он, практически на чердаке, ближе к звёздам. Вообще-то уже поздновато, сказал ему я, третий час, а мне надо поспать, завтра в Мехико приезжает французский писатель Ж. М. Г. Арчимбольди, мы с парой друзей обещали его поводить по нашей сумбурной столице, показать основные достопримечательности. Кто такой Арчимбольди? — спросил Дивношкурый. Ну вы даёте, висцеральные реалисты, совсем отстали от жизни. Это же один из лучших прозаиков Франции, сказал я, хотя на испанский его почти не переводили, один-два романа в Аргентине, я его, собственно, по-французски читал. Ни о чём мне не говорит, сказал он, и снова принялся зазывать к себе. Зачем? — спросил я, посмотрев ему прямо в глаза. Обычно бы я не отважился так прямолинейно. Пошли, я хочу рассказать одну вещь, сказал он, тебе будет интересно. Насколько? — спросил его я. Он не понял и со внезапно поднявшейся злостью спросил: насколько чего? Насколько ты будешь с этого дела иметь? Я поспешил уточнить: действительно мне интересно то, что ты собрался рассказать? Я едва сдерживался, чтобы не потрепать его по голове, не сказать, дурачок, чего ты вскидываешься. Он сказал: кое-что про висцеральных реалистов. Тьфу, сказал я, что же в этом может быть интересного. Прости, что я это тебе говорю, не пойми превратно, но мне глубоко безразличны твои висцеральные (господи, ну и словцо) реалисты. То, что я расскажу, будет очень тебе интересно, я в этом уверен, они там мастерят серьёзные вещи, которых ты даже не можешь представить, сказал он.

На единый миг, не скрою, в голове у меня пронеслась идея теракта и множество разнообразных видений. Окружён дом Октавио Паса, врываются висцералисты (бедная Мари-Хосе, весь фарфор перебьют) и выводят из дома заложника с кляпом во рту, связанного по рукам и ногам (может, даже взвалив на плечо, как бревно), я увидел обшарпанный кадиллак чёрного цвета, скачущий по ухабам в предместьях города Мехико (Октавио Пас подпрыгивает в багажнике). Тут я остановился — я просто на взводе, действует воздух Повстанцев (стояли на тротуаре), и волны нелепых идей задевают прохожих. Так что я просто сказал, не поеду, а он все настаивал. То, что я расскажу, сказал он, перевернёт все основы мексиканской поэзии, может быть, в целом латиноамериканской, хотя «мировой» не сказал, с этим бредом он всё же держался, скажем так, в испаноязычных границах. От того, что он порывался мне рассказать, должна была взлететь вверх тормашками только испанская литература. Чего там, сказал ему я, неизвестная ранее рукопись монахини Хуаны Инес де ла Круз? Пророчество сестры Хуаны о судьбах Мексики? Впрочем, вряд ли, ведь что-то они должны были разыскать, а копаться в библиотеках XVII века у висцералистов кишка тонка. Ну так что же? — спросил я. Я скажу у себя на квартире, сказал Дивношкурый и положил руку мне на плечо, забирая с собой, увлекая ещё поплясать по жгучим, позорным стопам «Приапа».

Меня стала бить дрожь, и он это заметил. Зачем я всегда люблю худших из худших? Зачем меня тянет к убогим, дремучим, несчастным? Я задаюсь этим вопросом пару раз в год. У меня нет ответа. Я сказал, вот ключи от студии друга-художника, пошли туда, это недалеко, можно пешком, по дороге расскажешь, что хочешь. Я думал, он не согласится, но он согласился. Ночь вдруг сделалась очень красивой, ветер утих, только лёгкое дуновение сопровождало нас всю дорогу. Он болтал, но, сказать откровенно, не помню о чём. Я был весь одна мысль, одно только желание: лишь бы Эмилио не подвернулся нам в студии (Эмилито Лагуна уехал учиться архитектуре в Бостон, родители, подустав от мексиканской богемы, послали его или в Бостон за архитектурным дипломом, «или иди работай»). Я молился, чтоб там не было ни души, чтоб никто из друзей, чтоб никто не ввалился средь ночи, чтоб, Господи, нам не мешали всю ночь.

Я был услышан. Там было не только пусто, но даже и прибрано, будто домработница семейства Лагуна пять минут назад вышла. Он сказал, студия зашибись, тут бы только писать и писать, я не знал, что делать (проклятая робость находит в таких ситуациях, и побороть не могу), и, не придумав ничего лучшего, стал показывать ему эмилиевские холсты, я прислонял их к стене и выслушивал, как он то крякает, то бормочет какие-то похвалы (в живописи он не разбирался), холсты уже не умещались у стенки, я думал, поди-ка, а Эмилио-то, оказывается, работает, кто б мог подумать, хотя они, может быть, чьи-то еще, что вполне вероятно, уж слишком разные стили, особенно красные вроде Паалена с очень особой манерой, но на фиг картины, мне не до картин, только первый начать не могу, и когда я уставил все стены Лагунами, я повернулся, весь взмокший, ну как тебе, с волчьей ухмылкой он только сказал, чтоб я так-то уж не трудился. И то правда, подумал я, я смешон, весь изгваздался пылью, стою здесь, разящий потярой. И тогда он, как будто читал мои мысли, сказал, ты вспотел, и спросил, есть ли в студии душ. Тебе

Перейти на страницу: