Европа после Второй Мировой. 1945-2005 гг. Полная история - Тони Джадт. Страница 292


О книге
больше не была пограничным форпостом и барьером в международной геополитической конфронтации. Вместо этого она стала каналом между Европой и Азией, со связями и родством в обоих направлениях. Хотя Турция формально являлась светской республикой, большинство из ее 70 миллионов граждан были мусульманами. Многие турки старшего возраста не были особенно ортодоксальными, но с ростом радикального ислама росли опасения, что даже безжалостно внедрявшееся светское государство Ататюрка может оказаться уязвимым для нового поколения, восставшего против своих секуляризированных родителей и искавшего корни в более древнем наследии османского ислама.

Но образованная профессиональная и деловая элита Турции оказалась непропорционально размещена в европейском Стамбуле и с энтузиазмом отождествляла себя с западной одеждой, культурой и практиками. Как и другие амбициозные восточные европейцы, она видела Европу – европейские ценности, европейские институты, европейские рынки и карьеры – как единственно возможное будущее для них и их двойственно расположенной страны. Их цель была ясна: вырваться из истории в «Европу». Более того, это была одна из целей, которую они разделяли с традиционно влиятельным офицерским корпусом, всецело следовавшим мечте Ататюрка о светском государстве и выражавшим открытое раздражение по поводу ползучей исламизации турецкой общественной жизни.

Однако Европа – или, по крайней мере, Брюссель – проявляла серьезную сдержанность: заявка Турции на вступление в Европейский союз оставалась без внимания многие годы. Имелись веские причины для осторожности: тюрьмы Турции, ее отношение к внутренним критикам и ее неадекватные гражданские и экономические законы – лишь некоторые из многих проблем, которые необходимо было решить, прежде чем она могла надеяться выйти за рамки строго торговых отношений со своими европейскими партнерами. Старшие европейские комиссары, такие как австриец Франц Фишлер, открыто выражали сомнения относительно долгосрочных демократических перспектив страны. А кроме того, возникали практические трудности: как государство-член Турция стала бы второй по величине в Союзе после Германии, а также одной из самых бедных – пропасть между ее процветающим западным краем и обширным, нищим востоком была огромной, и, если бы появилась возможность, миллионы турок вполне ожидаемо направились бы на запад в Европу в поисках пропитания. Последствия для национальной иммиграционной политики, а также для бюджета ЕС вряд ли получилось бы игнорировать.

Но реальные препятствия были иными [773]. Если бы Турция вступила в ЕС, Союз имел бы внешнюю границу с Грузией, Арменией, Ираном, Ираком и Сирией. Имеет ли географический смысл доводить «Европу» до дистанции в сто миль от Мосула – законный вопрос; в обстоятельствах того времени это, несомненно, было риском для безопасности. И чем дальше Европа расширяла свои границы, тем больше многие – включая составителей конституционного документа 2004 года – чувствовали, что Союз должен четко указать, что именно определяет их общий дом. Это, в свою очередь, побудило ряд политиков в Польше, Литве, Словакии и других странах – не говоря уже о польском Папе в Риме – безуспешно попытаться вставить в преамбулу к новому европейскому конституционному тексту напоминание о том, что Европа когда-то была христианской Европой. Разве Вацлав Гавел, выступая в Страсбурге в 1994 году, не напомнил своей аудитории, что «Европейский союз основан на большом наборе ценностей, уходящих корнями в античность и христианство»?

Кем бы они ни были, турки, несомненно, не были христианами. Ирония заключалась в том, что именно по этой причине – поскольку они не могли определить себя как христиан (или «иудео-христиан») – потенциальные европейские турки были даже более склонны, чем другие европейцы, подчеркивать светские, толерантные и либеральные аспекты европейской идентичности [774]. Они также, и все более поспешно, пытались ссылаться на европейские ценности и нормы как рычаг против реакционных влияний в турецкой общественной жизни – цель, которую государства-члены самой Европы давно поощряли.

Но хотя в 2003 году турецкий парламент, наконец, снял, по европейскому настоянию, многие давние ограничения на курдскую культурную жизнь и политическое самовыражение, длительный вальс колебаний, исполняемый правительствами и чиновниками в Брюсселе, начал приводить к определенным последствиям. Турецкие критики членства в ЕС настойчиво указывали на унижение некогда имперской нации, теперь низведенной до статуса просителя у европейских дверей, требующего поддержки своего заявления от бывших подданных. Более того, устойчивый рост религиозных настроений в Турции не только привел к победе на выборах умеренной исламистской партии страны, но и побудил национальный парламент обсудить предложение о том, чтобы снова сделать супружескую измену уголовным преступлением.

В ответ на явные предупреждения Брюсселя о том, что это может окончательно поставить под угрозу заявку Анкары на вступление в ЕС, предложение было отклонено, и в декабре 2004 года Европейский союз наконец согласился начать переговоры с Анкарой о вступлении. Но ущерб был нанесен. Противники членства Турции – а их было много, в Германии [775] и Франции, а также ближе, в Греции или Болгарии, – могли еще раз указать на его нецелесообразность. В 2004 году уходящий в отставку голландский комиссар ЕС Фриц Болкештейн предупредил о грядущей «исламизации» Европы. Вероятность того, что переговоры пройдут гладко, еще больше снизилась – Гюнтер Ферхойген, комиссар ЕС по расширению, признал, что не ожидает, что Турция станет членом Союза «раньше 2015 года». Между темцена будущего отказа или дальнейших задержек – для турецкой гордости и политической стабильности уязвимого края Европы – возросла еще на одну ступень. Восточный вопрос вернулся [776].

В том, что история так сильно довлела над европейскими делами в начале XXI века, была определенная ирония, учитывая то, как легко она ложилась на плечи европейцев. Проблема проявлялась не столько в образовании (то есть в том, как именно она преподавалась в школах, хотя в некоторых частях Юго-Восточной Европы это тоже считалось источником беспокойства), сколько в том, как теперь использовалось прошлое в публичном пространстве. Для авторитарных обществ такое ее использование было не в новинку, но Европа, по ее самоопределению, была поставторитарной. Правительства больше не обладали монополией на знания, и историю нельзя было просто изменять ради политического удобства.

Ее, как правило, и не меняли. В Европе истории грозило не умышленное ее искажение ради лживых целей, а от того, что могло поначалу показаться естественным дополнением к историческому знанию: ностальгии. Последние десятилетия века стали свидетелями растущего общественного интереса к прошлому как к отдельному артефакту, заключающему в себе не недавние, а утерянные воспоминания: история не столько как источник просвещения о настоящем, сколько как иллюстрация того, насколько все было по-другому когда-то. История на телевидении – рассказанная или сыгранная, история в тематических парках, история в музеях – везде подчеркивалось не то, что связывало людей с прошлым, а все, что отделяло их от него. Настоящее изображалось не как наследник истории, а как ее сирота: отрезанное от того, как все было, и от мира, который мы потеряли.

В Восточной Европе ностальгия напрямую опиралась на сожаление об утраченной стабильности

Перейти на страницу: