Я слез с лошади и подошел к ней.
– Я достаточно высокий, сеньорита, – сказал я, – и, наверно, смогу их достать.
Она с боязливым интересом наблюдала за мной, пока я осторожненько снимал ее птичек с их насеста и передавал их ей в руки. Потом она поцеловала их, очень обрадованная, и с милой застенчивостью пригласила меня войти в дом.
В портике я познакомился с ее дедушкой, седовласым стариком, и нашел в его лице человека, с которым очень легко поладить: он с готовностью соглашался со всем, что бы я ни говорил. В самом деле, не успевал еще я сделать какое-либо замечание, а он уже принимался с пылом выражать свое одобрение. Я встретился там также с матерью девушки, которая была вовсе не похожа на свою прекрасную дочь: у нее были черные волосы, черные глаза и смуглая кожа, как и у большинства испаноамериканских женщин. Я подумал, что, по всей видимости, отец должен быть белокожим и златовласым. Вскоре появился брат девушки, расседлал моего коня и отвел его на выгон, попастись; парнишка тоже был темный, темнее даже, чем его мать.
Эти люди обходились со мною с такой естественной, непринужденной доброжелательностью, что в доме у них я почувствовал особое настроение, какое поистине редко где встретишь. Это было не просто общепринятое гостеприимство, обычно выказываемое по отношению к пришлому незнакомцу, но настоящая, ненаигранная доброта, какую они, можно думать, выказали бы, наверно, любимому брату или сыну, с которым расстались поутру и который теперь вернулся домой.
Тут вошел и отец девушки, и я был чрезвычайно удивлен, обнаружив, что это маленький, морщинистый, темнолицый субъект, с бородой, черной как смоль, глазами-бусинками и коротким, толстым носом, из чего, несомненно, можно было заключить, что в его жилах течет изрядная доля крови индейцев-аборигенов чарруа. Моя теория по поводу чудной белой кожи и голубых глаз девушки потерпела крах; маленький чернявый человечек повел себя, однако, ровно с той же приятностью, что и остальные: он вошел, сел и присоединился к разговору так, как если бы я был одним из домочадцев и увидеть меня здесь было вполне для него естественно. И пока я болтал с этими добрыми людьми на простецкие пасторальные темы, вся скверна, все злодейства обитателей Востока – и то, как резали во время войны друг другу глотки красные и белые, и то, какие несказуемые зверства творились во время десятилетней осады, – как бы забылись совершенно; я чувствовал, что мне хотелось бы родиться среди них и быть одним из них, а вовсе не усталым бродягой-англичанином, нагруженным сверх меры оружием и доспехами цивилизации и уже шатающимся, наподобие Атланта, под бременем империи, над которой никогда не заходит солнце и которую подпирает он своими плечами.
Немного погодя этот добрый человек, чье настоящее имя так и осталось мне неведомо, так как жена называла его попросту Батата (сладкий картофель), критически поглядев на свою прелестную девочку, сделал такое замечание:
– А что это ты так вырядилась, дочка, – у нас что, разве праздник сегодня какой?
Его дочь, в самом деле! Я мысленно возопил в негодовании; да она скорее дочь звезды вечерней, чем этакого дядьки. Но его слова были, мягко говоря, нерезонны; потому что милое дитя, которое звали Маргаритой, хоть и носило туфли, но обходилось без чулок, а ее платьице, впрочем очень чистенькое, было из набивного ситца и уже до такой степени полиняло, что рисунок на ткани был почти неразличим. Единственным в ее уборе, что могло бы хоть как-то претендовать на звание украшения, была узенькая голубая ленточка, повязанная вкруг ее лилейно-белой шейки. И будь она одета в богатейшие шелка и осыпана роскошнейшими драгоценностями, она не смогла бы сильнее залиться краской и улыбнуться с бо`льшим смущением.
– Мы ждем дядюшку Ансельмо сегодня вечером, папита, – ответила она.
– Отстань от ребенка, Батата, – сказала мать. – Ты же знаешь, она по Ансельмо с ума сходит: когда он приходит, она всегда готовится принять его, как королева.
Это на самом деле было уже слишком для меня: я буквально почувствовал неодолимое желание тут же вскочить и задушить все семейство в объятиях. Как бесконечно мило было это наивное простодушие! Вот оно, нет сомнений, то единственное на всей огромной земле место, где все еще длится золотой век, – как будто последние лучи заходящего солнца все еще озаряют какое-то возвышенное место, тогда как все остальное вокруг уже погрузилось в тень. Ах, как это случилось, что судьба привела меня в эту чудную Аркадию? И мне ведь придется скоро ее покинуть, придется вернуться в безрадостный мир, где ждут меня тяжкий труд и борьба за существование,
Бессмысленная жалкая возня, С ума сводящий спор о золоте и власти, Забота, страсть – дыханье их огня Сжигает жизнь, на миг нам данную для счастья.
И если бы не мысль о Паките, ждущей меня в далеком Монтевидео, я бы тут же высказался в таком духе: «О добрый друг мой, Сладкий Картофель, и все вы, дорогие мои друзья, позвольте мне навсегда остаться с вами, под сводами вашего дома, дабы делить с вами ваши простые радости и, ничего лучшего не желая, забыть весь этот огромный мир, населенный бесчисленными людьми, которые вечно тщатся одержать верх над природой и смертью и оседлать фортуну, пока не растратят свои ничтожные жизни в этих напрасных стараньях, не свалятся бездыханными и не забросают их землей!»
Вскоре после захода солнца долгожданный Ансельмо прибыл, чтобы провести ночь у своих родственников, и, едва он успел слезть с лошади, Маргарита уже была тут как тут – попросить дядюшкиного благословения и прижать его руку к своим нежным губкам. Он дал свое благословение, прикоснувшись к ее золотым волосам, и она подняла к нему лицо, зардевшееся от нахлынувшего счастья.
Ансельмо являл собой прекрасный образчик гаучо с Востока: смуглый, с правильными чертами лица, волосы и усы чернее черного. Одет он был с шиком, а рукоятка его хлыста, ножны его длинного ножа и всякие другие штучки в его уборе были из массивного серебра. Серебряными были также его тяжелые шпоры, стремена, лука седла и оголовье уздечки его коня. Он был отменный говорун; ни разу, по правде говоря, за все время моих разнообразных жизненных испытаний не попадался мне никто, способный к словоизвержению столь неиссякаемому по поводу предметов столь ничтожных. Мы сидели все вместе на общей кухне, потягивая мате; сам я принимал мало