– Смотри, tatita, папочка, я фонарика, linterna поймал. Гляди, как горит!
– Святые да простят тебе, дитя мое, – сказал отец. – Иди, сынок, и посади его назад на траву, а если ты ему навредишь, духи рассердятся на тебя, ведь они гуляют по ночам и любят linterna за то, что те составляют им компанию.
Какое прелестное суеверие, подумал я; и каким мягким, сострадательным сердцем должен обладать этот старый скотовод с Востока, раз он выказывает столько чуткости в отношении одной из мельчайших тварей Господних. Я поздравил себя с тем, какой счастливый случай мне выпал негаданно встретиться с таким человеком в этих глухих местах.
Псы, после своего грубого поведения по отношению ко мне и постигшего их вслед за тем сурового наказания, возвратились и собрались теперь вокруг нас, разлегшись на земле. Тут я отметил, уже не впервые, что собаки, обитающие в таких пустынных местах, вовсе не готовы с тем же удовольствием принимать знаки внимания и ласку, как те, что живут в областях, более населенных и цивилизованных. В ответ на мою попытку погладить одну из этих угрюмых зверюг по голове пес показал зубы и дико на меня рыкнул. И все же это животное, хотя и столь свирепое нравом, и не ищущее никакой доброты у своего хозяина, ровно так же предано человеку, как и его благовоспитанные собратья в более населенных странах. Я заговорил об этом предмете с моим великодушным скотоводом.
– То, что вы говорите, верно, – отвечал он. – Вспоминаю, как-то во время осады Монтевидео, когда я в составе маленького подразделения был направлен следить за передвижениями армии генерала Риверы, мы в один из дней настигли человека, ехавшего на измотанной лошади. Наш офицер, подозревая, что это шпион, приказал его убить, и, перерезав ему глотку, мы оставили его тело лежать на голой земле примерно в двух с половиной сотнях ярдов от небольшого ручья. С ним была собака; когда мы сели в седла и тронулись, мы кликнули ее, чтобы шла с нами, но она не двинулась с того места, где лежал ее мертвый хозяин.
Тремя днями позже мы вернулись в ту же точку и нашли труп лежащим ровно на том же месте, где мы его бросили. Ни лисы, ни птицы не прикоснулись к нему, потому что собака была все еще там и охраняла его. Множество стервятников собралось поблизости, ожидая удобного случая, чтобы начать свое пиршество. Мы спешились, чтобы освежиться в ручье, потом стояли там с полчаса и наблюдали за собакой. Она казалась полумертвой от жажды и порывалась сбегать к ручью попить, но прежде, чем пес успевал сделать полпути, стервятники, по двое и по трое, начинали придвигаться, и тут он возвращался и лаем их отгонял. Отдохнув несколько минут у тела, он опять бежал к воде и снова, видя, как подступают голодные птицы, он устремлялся назад, к ним, яростно лая и пуская изо рта пену. Мы видели, как это повторялось раз за разом, и наконец, уезжая, мы снова попытались подманить собаку, чтобы она последовала за нами, но не тут-то было. Еще через два дня нам вышел случай опять проехать мимо этого места, и мы увидали, что пес лежит там мертвый рядом со своим мертвым хозяином.
– Боже мой, – воскликнул я, – какое ужасное чувство вы и ваши товарищи испытали, должно быть, при виде этого зрелища!
– Нет, сеньор, вовсе нет, – ответил старик. – Зачем же, сеньор, ведь я сам воткнул нож этому человеку в горло. Если мужчина в этом мире стал взрослым, а кровь проливать не привык, тяжелой ношей будет ему его жизнь.
«Какой бесчеловечный старый убийца!» – подумал я. Затем я спросил его, был ли в его жизни случай, чтобы он почувствовал раскаяние из-за пролитой им крови.
– Да, – ответил он, – я тогда был очень молод, и мне еще ни разу не пришлось окунуть оружие в человеческую кровь; осада тогда как раз только началась. Меня послали с полудюжиной людей на поимку хитрого шпиона, который наловчился ходить через линии траншей с письмами от осажденных. Мы пришли в дом, где, как донесли нашему офицеру, у него была тайная лежка. Хозяином дома был молодой парень лет двадцати двух. Он упорно ни в чем не сознавался. Столкнувшись с таким упрямством, наш офицер рассвирепел и велел ему идти прочь, да побыстрее, а потом приказал нам заколоть его пиками. Мы галопом отъехали ярдов на сорок, потом развернулись. Он стоял молча, с руками, сложенными на груди, с улыбкой на губах. Без крика, без стона, все с той же улыбкой на губах, он упал, насквозь пронзенный нашими пиками. Дни проходили за днями, а его лицо все представлялось мне. Я не мог есть, пища вставала мне поперек горла. Я подносил к губам кувшин с водой, а оттуда, сеньор, я отчетливо это видел, на меня смотрели его глаза. Я ложился спать, а его лицо опять было передо мною, всегда с той же улыбкой на губах, – казалось, он насмехается надо мной. Я не мог понять, что со мной. Мне сказали, что меня мучает совесть и что это скоро пройдет, потому что нет такой боли, которой время не излечивает. Мне сказали правду, и, когда это ощущение исчезло, я опять был на все готов.
Мне так тошно стало от истории, рассказанной стариком, что я поужинал без аппетита и дурно провел ночь, то просыпаясь, то снова задремывая, но все думая о том молодом парне в этом глухом углу вселенной, который, сложа на груди руки, усмехался в лицо душегубам, когда те его убивали. На другое утро спозаранку я приветливо попрощался с моим хозяином, благодаря его за гостеприимство и искренне надеясь, что никогда больше не увижу его ненавистное лицо.
Я мало продвинулся в тот день, палило, и моя лошадь совсем