Ивáнова бегство (тропою одичавших зубров) - Михаил Владимирович Хлебников. Страница 90


О книге
он больше торопился, тем быстрее увеличивалось расстояние между ним и розовыми цветами на шляпке Сашеньки.

Видя, что ему никогда не догнать цветов, Чебыкин вдруг впал в отчаяние, сел на скамейку и заплакал пьяными, безысходно грустными слезами».

Про маленький бунт маленького человека в русской литературе к тому времени было написано предостаточно, и Каменскому вряд ли удалось бы как-то выделиться, учитывая и разработанность темы, и собственные невеликие литературные способности. Слава к писателю приходит после публикации двух его рассказов «Леда» (1906) и «Четыре» (1907). Поговорим о втором из них:

«Гвардейский поручик Нагурский, плотный, коротко выстриженный, с розовыми висками и пушистыми белокурыми усиками, весь был охвачен радостным ощущением собственного тела, свежего белья, отлично сшитого кителя и тонких лайковых ботинок. Гордой танцующей походкой шел Нагурский по солнечной стороне Невского проспекта, мелодично, в такт позвякивал шпорами, и его голубые заносчивые глаза играли тем же танцующим самовлюбленным блеском».

Как видите, Нагурский – калька арцыбашевского Зарудина, вплоть до портретного совпадения. У Зарудина такие же «белокурые усики» и он также любит «изгибаться» при ходьбе. Нагурский едет к родственникам в Саратов. Он заходит в кондитерскую. Там он видит симпатичную продавщицу и открытую дверь подсобки. Больше ничего собственно и не нужно:

«Поручик снова поглядел на часы, наклонился над головой продавщицы, вдохнул конфетно-сладкий запах волос и сказал:

– Освободитесь сейчас, а я уеду вечером. Хорошо?

– Нельзя, – серьезно ответила она, – я свободна только после девяти… Я вам положу побольше ананасов, – докончила она, улыбаясь и как бы дразня его.

Нагурский стоял с часами в руках, видел, что стрелка близится к двум, а коробка с конфетами уже наполнилась до краев, и вдруг коротенькая, сумасшедшая мысль ударила ему в голову. И он почувствовал, что в эти одну или две минуты он будет осторожен, смел и прозорлив, как молодой зверь, и все случится так, как ему нужно, ничто не помешает, и женщина не в силах будет сопротивляться.

Тогда он подошел к продавщице вплотную, овладел ее глазами, старался зажечь в них желание, веселость и беззаветность и, смеясь, указывал ей на полуоткрытую боковую дверь в совершенно темную маленькую комнату, похожую на чулан. Угол деревянного ящика с торчащей бумагой и соломой, какие-то картонки и туго набитые серые мешки виднелись оттуда.

– Милая, дуся, ничуть не страшно, – говорил он, сверкая белыми зубами и жарко дыша ей в лицо, – доверься, доверься, доверься…

И светло-голубые кукольные глаза засмеялись, потухли, засмеялись снова, потом из больших сделались маленькими и острыми, проницательно оглядели комнату и боковую полуоткрытую дверь, мгновенно взвесили и обсудили, и вдруг стали доверчивы и покорны…

В кондитерскую то и дело врывались торопливые, смеющиеся звонки велосипедов и конок, ахающие и стонущие возгласы улицы, покупатели приходили и уходили, но в комнату с глазированными фруктами и каштанами целую минуту не заглянул никто. Наполненная конфетами пятифунтовая коробка и офицерская фуражка с летним чехлом сиротливо скучали рядом».

Как видите, Каменский «мастерски» с помощью «ахающих и стонущих звуков улицы» передает накал того, что творилось в дальней комнате целых шестьдесят секунд. Скорострел Нагурский с коробкой, заполненной толком не отработанными ананасами, отправляется на вокзал.

В поезде поручик наблюдает за парой – молодым священником и его женой. Нагурский понимает, что и здесь его ждет работа:

«Докурив папиросу, он вспомнил о том, что его ждет через несколько часов, и хотел пройти в вагон, как вдруг щелкнула дверь, и он увидел попадью. Ее плечи были закутаны в белый вязаный платок из тонких шелковистых колечек, а сама она улыбалась, показывала чудесные зубы и нежные ямочки и смотрела куда-то вниз.

– Батюшка задремал, – сказала она каким-то интимным тоном, точно не удивляясь, что видит офицера на площадке.

– Задремал? Вы говорите: задремал? – спрашивал Нагурский с таким выражением, как будто слышал совершенно ему неизвестные слова. – Что такое “задремал” и чей это батюшка? Разве вы едете с вашим батюшкой? – цедил он сквозь зубы, как бы дурачась, позванивая шпорами и шевеля усами».

Интимный перезвон шпор и гипнотическое шевеление усами лишают попадью остатков благоразумия. Офицер уединяется с жертвой в свободном купе. К сожалению, сама «эротическая» сцена опускается, хотя мерное движение вагона и пронзительные свистки паровоза синхронизируются с актом бурной страсти. Попадья изрядно утомила бравого поручика:

«Брезгливо вспоминалось, как попадья стояла перед ним на коленях и целовала ему руки, как скучны были эти страстные, благодарные поцелуи и какое у нее было некрасивое, заплаканное лицо. Только при мысли о том, как резко он приказал ей идти спать, поручик самодовольно улыбнулся и шевельнул усами».

Последовавшая пересадка в Москве дарит еще одну встречу. Соседка Нагурского – преподавательница математики в гимназии:

«У молодой женщины были темные волосы, причесанные пышно и кругло, и белое матовое лицо, а сквозь блестящие стеклышки пенсне было видно, что глаза ее лишены блеска и тоже какие-то матовые, сухие. А когда она поправляла пенсне, поручик заметил обручальное кольцо, и ее рука показалась ему выхоленной и матово-белой».

Понятно, что и пенсне, и гордое звание гимназической наставницы будут опорочены. Падение происходит на вагонной площадке:

«В одно мгновение она припомнила всю свою скрытую, обособленную, вторую жизнь, похожую на комнату с заколоченными окнами и запертыми на ключ дверями, куда не заглядывал ни один человек. Там было дерзко, таинственно и свободно, и в темноте разгуливал голый смеющийся зверь, изобретательный и ненасытный. И она одна имела ключ от дверей и радостно входила в темноту, оставляя одежду на пороге, а он с жадным хохотом брал ее на руки, как беспомощного ребенка…

Да, это он, этот смеющийся офицер, это его ненасытный и жадный хохот, его жаркие уста и властные, неумолимые руки…

Нагурский видел, как странно закинулось ее лицо и куда-то полетело пенсне, и потом, целуя ее губы, он ясно ощущал, что ее голова приникла к железной стенке вагона. И в железной неподвижности головы, в зацепившемся о пуговицу кителя шнурочке пенсне, и в том, что тяжелый суконный платок, распахнувшись около плеч и шеи, не может скатиться на пол, было что-то слишком материальное, унизительное для обоих. Было неудобно и трудно, и ее руки больно щипали поручику шею, а желтый гаснущий свет фонаря, мешаясь с чернильным отблеском неба, тонул в глубине глаз и, падая на застывшую улыбку, делал ее мертвенной и дикой.

– Я презираю вас, – сказал Нагурский через минуту и грубо растрепал ей волосы. – Уходите, я презираю вас.

Женщина конвульсивно запахнула платок над головой и, точно бросаясь в пропасть, ринулась через дверцу в вагон».

Повторяется столичное фиаско: утоление страсти занимает роковую

Перейти на страницу: