Дом номер девять - Цзинчжи Цзоу. Страница 10


О книге

Я попросил дать попробовать одну штуку. Он согласился. Опять достал бутылочку и дал мне таблетку. Я. подражая ему, забросил ее в рот и, закинув голову, попытался проглотить. Ничего не вышло, и я выплюнул таблетку. На вкус она и правда была не горькой, даже немного сладкой. Я сказал, как странно, что лекарство сладкое.

Подняв руку еще выше, Ван Дачжи смотрел на нас.

Он убрал таблетки и сказал, что они покрыты сахарной оболочкой, но, когда попадают в живот, начинается отрыжка, похожая на воду с известью, и каждый раз, когда это случается, ему кажется, что внутри день и ночь кипит кастрюля с водой, она никогда не закипает, и накапливается много осадка. Так происходит с его алюминиевым чайником, который с каждым днем становится тяжелее, и когда он станет настолько тяжелым, что его будет невозможно поднять, он умрет. Он добавил, что нам это незнакомо и это и есть болезнь.

Ван Дачжи опустил руку и даже потер тыльной стороной задницу.

Я сказал, что ему обязательно нужно пойти учиться философии, и он спросил почему. Я ответил, что философия и септицемия очень хорошо сочетаются.

Он немного помолчал.

Затем рассказал мне, что раньше хотел стать ушэном [10] и выступать на сцене с алебардой и даже делать сальто. Когда приходилось бы изображать смерть, он бы выпрямлялся и с грохотом падал на землю — такая смерть была более впечатляющей, чем настоящая.

Слово «смерть» его не пугало, так же как и падение с абсолютно прямой спиной. Что он и продемонстрировал, магнитики при этом посыпались на землю.

Ван Дачжи присел и, помогая ему собирать их, спросил, что такое философия. Он поднимал плитки правой рукой, и казалось, будто на ней ничего нет.

Мальчик встал и сказал: «Философия — это наука о жизни и смерти, она связана с миром и с людьми». Я не думал, что философия именно об этом, но его объяснение, скорей всего, было точным.

После его слов мне показалось, что это именно то, что я сам думал о философии. Но если бы он так не сказал, сам я не смог бы это выразить также. В мире есть очень многое, что я не могу выразить, сегодня он открыл мне еще больше, и я впервые проиграл столько магнитных плиток и не расстроился.

У него началась отрыжка. Он попросил меня понюхать, пахнет ли известью. Приблизившись, я ответил утвердительно. В тот момент его болезнь стала гораздо реальнее.

К Ван Дачжи он не обращался. А мне сказал: «У меня дома есть одно кислое лекарство, хочешь попробовать?» Я ответил, что хочу. Он сказал: «Тогда пошли».

В его кармане гремели магнитики, я шагал рядом. Ван Дачжи закричал сзади: «Подождите! Я тоже пойду».

Я люблю Си Сяомэй

— Вот затвор, вот объектив, видоискатель — горизонтальный и вертикальный. Если хочешь установить пленку, подними этот рычаг, открой и посмотри — внутри темно. Если не нажать на затвор, все таким и останется, будет беспросветная черная тьма, как в могиле. Затвор — это вспышка света; щелк — и изображение фиксируется на пленке: человек или дерево. Я считаю, что фотография — это тень, оставленная расхитителем гробниц, который пробрался в захоронение… Доктор Ши в молодости позировала обнаженной, в старом обществе [11] такое снимали на фотоаппарат. Сейчас для пожилой женщины смотреть на свои обнаженные снимки — величайшая трагедия. То, что Линь Дайюй умерла от туберкулеза, — не трагедия, настоящая трагедия — это когда Линь Дайюй становится старой, как матушка Цзя [12]. Все, что я знаю о трагедии, связано с красотой и молодостью… Что?! Ты не знаешь, что такое обнаженка, а фотоаппарат украл, чтобы поиграть с ним? Обнаженка — это тело без одежды, это голая попа. Сейчас я не могу понять одно: зачем доктор Ши сохранила те фотографии своей молодости: чтобы смотреть их самой или показывать другим? Она уже старая, кому она собралась их показывать? Когда она фотографировалась, помимо фотоаппарата, направленного на нее, наверняка были и глаза, которые смотрели на нее, как минимум — глаза фотографа. Мужчина это был или женщина? Говорят, ее муж при японцах был мэром Ханчжоу. Мне труднее всего понять, как женщина, будучи врачом, фотографировалась в стиле ню, разве это можно совместить?.. Она однажды осматривала меня, прижимая холодный стетоскоп к спине и груди, затем велела открыть рот и, сильно нажав на веки, отодвинула их, заподозрив, что у меня энцефалит. — Закончив говорить о докторе Ши, брат передал мне камеру. Затем добавил: — Этот фотоаппарат снимает только пленку типа сто десять, которую теперь уже не найти, так что он бесполезен, устарел, этим фотоаппаратом нельзя фотографировать.

Когда я его брал, не думал об этом, мне казалось, что можно обойтись без пленки, потому что я видел, как взрослые это делают: просто смотрят и нажимают кнопку, и с каждым нажатием как будто все фиксируется.

Когда в тот день Си Сяомэй стояла у ямы с известью, я как раз проходил мимо. Она внимательно смотрела, как гашеная известь пузырится; когда куски извести касаются воды, они распадаются, как будто разжимаются кулаки. Такое я видел: из них выходит белый пар, раздается шипение, а если сунуть туда руку, в течение нескольких дней будет казаться, что она обожжена.

Си Сяомэй подозвала меня — она была очень довольной, показала волдырь размером с финик на своей щиколотке, он был очень гладким.

— У меня крапивница, это аллергическое, незаразное, — сказала она. И добавила: — Хочешь потрогать? Только не лопни его.

Я присел и осторожно провел пальцем по пузырю, так легко, что казалось, я и не дотронулся до него. Она сказала:

— Когда я сплю ночью, боюсь, что он лопнет, и связываю стопы вместе. Хочу посмотреть, как он будет расти. Через какое-то время станет размером с грецкий орех, с жидкостью внутри, и во время ходьбы она будет переливаться, как колокольчик, большой колокольчик. Я теперь только и думаю что об этом пузыре, сегодня я уже показала его семи людям, но никому не позволила дотронуться до него, боялась, что они его лопнут, а тебе можно. Я тебя ждала, мне казалось, что ты скоро придешь с этой стороны.

Я вдруг подумал о том, что при необходимости мог бы подраться за нее. Дин Цзы как-то сказал, что Си Сяомэй дала ему три фантика от ирисок, и что-то во мне сломалось.

Палец, которым я дотрагивался до ее волдыря, потяжелел.

Утром в тот день мы с Си Сяомэй стояли у ямы с известью и тихо разговаривали; весна началась с этого пузыря от крапивницы.

Летом она носила розовые босоножки; ее волосы были особенно черными; она сидела передо мной. Однажды учитель попросил меня пересказать наизусть восьмой урок — «История Ян Цзинъюя», я не выучил его — не любил перечитывать одно и то же и зубрить, так что собирался сказать, что не готов к уроку. Си Сяомэй, сидя передо мной, открыла книгу и, откинув свои черные волосы, положила ее на угол стола, и я начал громко пересказывать, краем глаза посматривая в текст.

Я не просил ее это делать, и впоследствии она никогда об этом не упоминала; наш тайный союз дал мне странное ощущение: она была наполовину моей одноклассницей, а наполовину — членом семьи.

Они жили в первом подъезде нашего дома, и я часто видел ее отца с бабушкой, дома и на улице они говорили на шанхайском диалекте, как в черно-белом кино, например в «Тысяче огней». У ее отца было несколько пар лакированных туфель, а брюки он носил не черные или синие, как у всех, а кофейного цвета. Он работал переводчиком, и однажды я увидел, как он в этих брюках разговаривает с советскими специалистами. Его голос был пронзительным, он словно парил над смехом русских. На моей памяти он почти не говорил на путунхуа, и его смех был как будто с иностранным акцентом, он не имел отношения ни к нашему дому, ни к проектному институту, ни к Си Сяомэй. Мне казалось, что ее отец был одиноким и замкнутым, не имел друзей; по воскресеньям он не принимал участие в коллективной уборке.

Перейти на страницу: