Солдаты Саламина - Хавьер Серкас. Страница 51


О книге
на Санчеса Масаса и его знаменитый расстрел?

— Не понимаю, — искренне сказал я.

Он с любопытством заглянул мне в глаза.

— Ну вы и жуки, писатели! — Он расхохотался. — Вы, значит, искали героя? И этот герой — я, что ли? Ну и жуки! Вы же вроде пацифист? А в мирные времена героев ведь не бывает — разве какой-нибудь полуголый мелкий индус. Да и он-то по большому счету героем не был, кроме как когда его убили. Герои становятся героями, только если гибнут. Настоящие герои рождаются на войне и умирают на войне. Живых героев нет, молодой человек. Все мертвы. Мертвы, мертвы, мертвы. — У него дрогнул голос, он сглотнул и загасил сигарету. — Хотите еще такого пойла?

И ушел с пустыми чашками в кухню. Из гостиной я слышал, как он сморкается; по возвращении глаза у него блестели, но он вроде бы успокоился. Видимо, я пытался извиниться, потому что помню, как, передав мне кофе и откинувшись в кресле, Миральес нетерпеливо, почти раздраженно перебил меня.

— Не просите прощения, молодой человек. Вы ничего плохого не сделали. К тому же в вашем возрасте нужно уже знать, что мужчины не просят прощения: поступают, как поступают, говорят, что говорят, а потом терпят. Но я вам расскажу еще кое-что, чего вы не знаете, кое-что про войну. — Он отпил кофе, я тоже отпил: коньяка в нем было еще больше, чем в первый раз. — Когда я в тридцать шестом отправился на фронт, со мною были и другие ребята. Все из Таррасы, как и я, все молодые, почти мальчишки, как и я. Некоторых я знал, хотя бы в лицо, но бóльшую часть — нет. Братья Гарсиа Сегес (Жоан и Лела), Микел Кардос, Габи Балдрик, Пипо Канал, Жирный Одена, Санти Бругада, Жорди Гудайол. Мы воевали вместе — на двух войнах: на нашей и на другой, хотя по большому счету это была одна и та же война. Ни один из них не выжил. Все погибли. Последним — Лела Гарсиа Сегес. Я поначалу больше ладил с его братом Жоаном, тот был мой ровесник. Но со временем Лела стал моим лучшим другом, лучшим за всю жизнь: мы так крепко дружили, что нам даже разговаривать не надо было, когда мы были вместе. Он погиб летом сорок третьего, возле Триполи, попал под английский танк. И знаете, с тех пор, как кончилась война, не было дня, чтобы я о них не думал. Они были такие молодые… Все погибли. Все мертвы. Мертвы. Мертвы. Все. Никто из них не попробовал самого прекрасного в жизни: ни у одного не было женщины, которую не приходилось делить с другими, ни один не узнал, какое это чудо — когда у тебя есть ребенок, и этот ребенок года в три, в четыре забирается в постель к вам с женой утром в воскресенье и втискивается между вами, а в окно светит солнце… — В какой-то момент Миральес начал плакать: лицо и голос не изменились, но слезы безутешно катились из глаз, быстрее — по гладкому шраму, медленнее — по заросшим щетиной щекам. — Они мне иногда снятся, и я чувствую себя виноватым: они все целые и невредимые, здороваются со мною, шутят, молодые, как тогда, потому что время им нипочем, такие же молодые, и спрашивают, почему я не с ними, как будто я их предал, а мое настоящее место — там, среди них, или как будто я занял место кого-то из них, или как будто на самом деле я умер шестьдесят лет назад в какой-то канаве, в Испании, в Африке или во Франции, и мне только снится жизнь, где есть жена и дети, жизнь, которая кончится здесь, в доме престарелых, пока мы с вами разговариваем. — Миральес говорил все быстрее и не вытирал слез; они стекали по шее и смачивали воротник рубашки. — Их никто не помнит, понимаете? Никто. Никто даже не помнит, за что они воевали, почему у них не случилось жены, и детей, и солнца в окне. Никто. Особенно те люди, за которых они сражались. Ни одну вшивую улицу ни в одном вшивом поселке ни в одной сраной стране никогда не назовут именем одного из них. Понимаете? Понимаете вы? Зато я их помню, ох как я их помню, всех до одного, и Лелу, и Жоана, и Габи, и Одену, и Пипо, и Бругаду, и Гудайола, не знаю, почему так, но не проходит ни дня, чтобы я о них не думал.

Миральес замолчал, достал платок, утер слезы, высморкался — не стесняясь, не стыдясь плакать на людях: так же плакали древние воины у Гомера, так же, должно быть, плакали и солдаты Саламина. Потом залпом допил остывший кофе. Мы молча сидели и курили. Свет за окном постепенно угасал, машины проезжали редко-редко. Мне было хорошо, я немного захмелел и чувствовал себя почти счастливым. Я подумал: «Он помнит по той же причине, что я помню своего отца, а Ферлосио — своего, а Микел Агирре — своего, а Жауме Фигерас — своего, а Боланьо — своих друзей-латиноамериканцев; все они — солдаты, погибшие на заранее проигранных войнах; он помнит, потому что, хоть прошло уже шестьдесят лет с их гибели, они не мертвы — как раз благодаря его воспоминаниям. А может, это не он их вспоминает, а они цепляются за него, чтобы не умереть окончательно». И еще подумал: «Но когда умрет Миральес, его друзья тоже умрут окончательно, потому что не останется никого, кто бы их вспоминал и тем самым спасал от смерти».

Мы еще долго говорили о разном, пили кофе, курили, иногда умолкали, как будто познакомились не этим утром, а давным-давно. В какой-то момент Миральес увидел, что я тайком поглядываю на часы.

— Я вам наскучил, — прервал он свой монолог.

— Нет, что вы, — ответил я. — Просто мой поезд отходит в половине девятого.

— Вам нужно ехать?

— Думаю, да.

Миральес поднялся из кресла, взял палку и сказал:

— Не очень-то я вам помог, да? Сможете написать свою книгу?

— Не знаю, — честно ответил я и добавил: — Надеюсь, смогу. Если напишу, обещаю, что в ней будет и про ваших друзей.

Миральес как будто не расслышал.

— Я вас провожу. — Он указал палкой на блок сигарет на столике: — И не забудьте забрать это.

Мы уже выходили из квартирки, как вдруг Миральес остановился.

— Скажите, — его рука лежала

Перейти на страницу: