Солдаты Саламина - Хавьер Серкас. Страница 55


О книге
роман отражает на разных уровнях слияние двух моих сущностей. Приведу пример: «Солдат Саламина» можно рассматривать как историю обычного испанца моего поколения, который в начале повествования, как и многие представители моего поколения на рубеже веков, сыт по горло топорными романами и фильмами про Гражданскую войну и думает, что она так же далека от него и чужда его жизни, как битва при Саламине, а в конце повествования понимает свою ошибку, понимает, что Гражданская война — не прошлое, а настоящее, или такое измерение настоящего, без которого настоящее — коллективное и личное — не объяснить, или, если сказать более обобщенно, понимает, что прошедшее, по словам Фолкнера, никогда не проходит, оно и не прошедшее вовсе, — или попросту начинает понимать истинный смысл трех строк из Элиота, которые я дважды процитировал в начале этого послесловия, и, возможно, двух следующих за ними строк:

If all time is eternally present

all time is unredeemable [35].

Остатки излеченной шизофрении можно заметить также в другой линии эволюции повествователя: от постмодернистской иронии, отстраненности, скептицизма к элегическому, душераздирающему, чувствительному пафосу и эмфазису в финале, пафосу и эмфазису, которые обратной волной окатывают весь роман и которые, поскольку они представляют собой сознательное нарушение всех моих любимых эстетических принципов, я могу назвать только «пост-постмодернистскими». Об этом финале написал Марио Варгас Льоса в статье, перевернувшей судьбу моей книги: «опаснейшая сцена, рискующая сорваться в пропасть сентиментальщины» — и строчкой ниже: «большая удача „Солдат Саламина“ — закономерный и сильный финал, оправданный всем предыдущим содержанием книги». Сцена, несомненно, опаснейшая; согласиться с тем, что это большая удача, было бы хвастливо; могу только сказать (да и то не уверен, что прав): моя заслуга единственно в том, что я сумел сохранить верность интересам книги (как я тогда их себе представлял), а не моим личным эстетическим принципам; с другой стороны — какая же это заслуга? Ведь если писатель не способен предать свои эстетические принципы ради книги, которую пишет, то он не заслуживает называться писателем. В любом случае, как бы меня это ни коробило, следует допустить и обратное: финал — не большая удача, а большой провал, в который может утечь вся книга. Такой постулат можно отстаивать с позиции абстрактных эстетических принципов, и его действительно отстаивали. Не мне его оспаривать или отрицать. Ограничусь в этой связи словами Дэвида Фостера Уоллеса, первого писателя-постмодерниста, радикально раскритиковавшего постмодернизм, хоть и не сумевшего в результате освободиться от него, чем отчасти и объясняется трагедия его жизни; он написал эти слова в 1990 году, за одиннадцать лет до моего романа, написал, думая о своих соотечественниках и, вероятно, о себе, но я льщу себя мыслью, что некоторые из этих слов могли бы отнестись и к моему роману, по крайней мере к финалу:

Следующее поколение настоящих литературных «бунтарей» в нашей стране вполне может возникнуть в виде какой-нибудь странной группы антибунтарей, прирожденных вуайеристов, тех, кто каким-то образом посмеет отойти от иронического просмотра, кому хватит детской наглости поддержать словом и делом недвусмысленные принципы. Кто относится к неказистым, старым, немодным человеческим проблемам и эмоциям американской жизни с почтением и убежденностью. Кто сторонится чувства неловкости и модного нынче безразличия. Эти антибунтари, разумеется, устареют даже раньше, чем начнут писать. Они обречены. Они слишком искренние. Очевидные конформисты. Отсталые, старомодные, наивные, анахроничные. Может, в этом и будет вся суть. Может, поэтому они и будут настоящими бунтарями. Настоящее бунтарство, насколько я могу судить, это риск встретить неодобрение. Прежние постмодернистские повстанцы рисковали нарваться на охи и визги: шок, отвращение, возмущение, цензуру, обвинения в социализме, анархизме, нигилизме. Сегодня риски изменились. Новыми бунтарями, возможно, будут творцы, готовые рискнуть тем, что их высказывание заставит читателя зевнуть, закатить глаза, прохладно улыбнуться, толкнуть соседа локтем в ребра, что одаренный иронист будет их пародировать или воскликнет: «Ох, как банально». Готовые рискнуть нарваться на обвинения в сентиментальности, мелодраме. В излишней доверчивости. В мягкости [36].

Я сказал, что к «Солдатам Саламина» можно отнести (по крайней мере, мне бы этого хотелось) только некоторые из этих слов, но если убрать упоминания иронии, недвусмысленности и неловкости, — может, и все. III

За последние четырнадцать лет меня часто спрашивали, чем объясняется внезапный успех «Солдат Саламина» — книги, написанной почти никому не известным провинциальным автором и опубликованной без всякой рекламы и надежды на массовые продажи. Я всегда отвечал уклончиво и неуверенно, но недавно передо мной, кажется, забрезжило истинное объяснение.

Ричард Рорти пишет, что успех произведения зависит от случайного совпадения личной одержимости автора и публичных потребностей общества. Мне кажется, это очень точное наблюдение, по крайней мере в отношении «Солдат Саламина». Ее переводили на десятки языков, во многих странах охотно читали и до сих пор читают, но ни в одной стране, кроме Испании, она не становилась абсолютным бестселлером, паранормальным явлением, и это говорит нам о том, что только в Испании случилось совпадение, описанное Рорти. Со временем я понял, какой именно личной одержимости отвечал роман — одержимости глубокой, тайной, невыразимой (долго, пока мне не удалось ее сформулировать, она оставалась тайной и невыразимой даже для меня), но какие потребности общества он удовлетворил? Какое облегчение принес людям?

Ответ, если не слишком вдумываться, прост. Некоторые исследователи приписывали моей книге роль в рождении организации «Движение за восстановление исторической памяти». Это, кстати, неудачное название, потому что выражение «историческая память» выспренно, двусмысленно и по большому счету является оксюмороном: память индивидуальна, частична и субъективна, а история коллективна и должна стремиться к всеохватности и объективности. Кроме того, в том контексте, в котором оно употреблено, словосочетание «историческая память» работает как эвфемизм: эту организацию следовало бы назвать «Движение за восстановление памяти республиканцев» (то есть республиканцев — жертв Гражданской войны и франкизма). Но как бы оно ни называлось, это движение было справедливым и необходимым, поскольку требовало свершения правосудия в интересах республиканцев — жертв Гражданской войны и франкизма и призывало страну осознать уже — критически и глубоко — свое черное прошлое. Не исключено, что «Солдаты Саламина» внесли вклад в развитие этого движения не только потому, что роман был опубликован, когда движение стремительно распространялось по стране, но и потому, что суть конфликта в книге совпадала с задачами движения: поиск и извлечение на свет божий республиканского прошлого — силами человека из поколения внуков участников войны. Это же поколение и выступило основными вдохновителями движения. Да, так оно и есть. Другой способ взглянуть на роман: это история человека моего поколения, который по ряду причин — среди которых, возможно, юношеское стремление к провокации

Перейти на страницу: