В апреле с почтой, доставлявшейся раз в полгода, в Петропавловск-Камчатский привезли «Санкт-Петербургские ведомости» с подробностями разгрома турецкого флота. Ликовали до изнеможения, газеты зачитали до дыр. Губернатор Камчатки Василий Степанович Завойко. бывший когда-то в сражении при Наварино, не уставал разъяснять местной публике, почему мы турок били, бьем и всегда бить будем. Тот же Завойко. впрочем, испытывал сильнейшее беспокойство. По сведениям с купеческих судов в тихоокеанской округе курсировало до тридцати английских и французских боевых кораблей. В том, что после поражения турок Англия и Франция выступят против России, опытный Завойко не сомневался — равно как не сомневался, что их корабли явятся к берегам Камчатки. И потому, когда с Бабушкина маяка сообщили о подходе к Авачинской губе военного судна, в Петропавловске объявили тревогу и разношерстный гарнизон — 47-й флотский экипаж, инвалидная команда, казаки и камчадалы с кремневыми ружьями, одетые в крашенные ольховой корой оленьи шкуры, — собрался на площади у церкви. Однако тревожились зря: на рассвете в губу вошел фрегат под русским флагом. «Аврора» — прочитали на его борту.
После двухмесячного плавания в бурных водах фрегат находился в жалком состоянии, команда страдала от цинги. Больных разместили на берегу. Вокруг них засуетились благоухающие колониальным парфюмом жены местных чиновников. За день до прихода в Петропавловск Николай Васильев причастился у корабельного попа и приготовился помирать, но уход, отвары, свежая пища сделали свое дело. К июлю, когда транспорт «Двина» привез на подмогу петропавловскому гарнизону триста пятьдесят стрелков, набранных из сибирских линейных батальонов, Николай уже был в строю: посланный на берег охранял пороховой склад у подножья Никольской горы. А через три недели с Бабушкина маяка просигналили о появлении шести кораблей, и то была эскадра Прайса и де Пуанта.
18 (30) августа корабли эскадры вошли в Авачинскую губу и принялись утюжить снарядами берега. Шлейфы от конгревовых ракет подолгу висели в неподвижном воздухе, подобно хищным змеям, и заставляли камчадалов вспоминать древние свои легенды. На шестой день тысячный англо-французский десант высадился на берег и, не встречая сопротивления, перевалил через Никольскую гору.
...С гребня Петропавловск и стоящая на рейде «Аврора» были как на ладони. Офицеры в красных мундирах с белыми перевязями через плечо взирали на крыши и то ли в шутку, то ли всерьез выбирали дома для ночлега — в этом варварском городе было до обидного мало приличных строений. Но жалкий вид лежащих у ног улиц возмещался красотой дикой природы, и английский лейтенант Буллит с ярким, как у девушки, румянцем на молочно-белом лице заключил пари с французским лейтенантом Лефевром, что поднимется на вулкан и съест зажаренную на камнях яичницу. Пока они спорили, все переменилось: три сотни русских, обидевшись на свои кремневые да пистонные ружья — что не достигают англичан и французов, когда те, посмеиваясь, бьют из штуцеров, — полоумно полезли вверх по склону. И было в их бешеном штыковом порыве нечто такое, что остановило красно-синюю лавину союзников. Она перестала перемещаться к городу, заколыхалась на месте, а потом медленно поползла назад.
Николай Васильев бросил пост и бежал, подхваченный общим стремлением. Раза два останавливался на бегу, перезаряжал и стрелял, не целясь, а потом уже только бежал — взбираясь все выше и выше, — видя перед собой лишь яркую полоску штыка. Солнце играло, отражаясь от стали; с этим солнцем на лезвии Николай настиг француза в синем мундире и вогнал штык снизу вверх в его тугой бок. А потом опять бежал, и солнце на штыке уже было с кровавым отблеском — и достиг гребня, с которого открылось голубое с серебром море. И увидел зацепившийся ногой за корневище труп лейтенанта Буллита и валявшееся рядом знамя Гибралтарского полка.
А потом — взрыв, и полоснуло по глазам. И кровавое солнце покатилось, покатилось по серебристо-голубому...
Зимой Николай Васильев был отправлен по санному пули на родину, в Санкт-Петербург. Той же дорогой, но еще в сентябре да курьерской скоростью отослали знамя Гибралтарского полка с начертанным на нем девизом «Per mare, per terram» — «По морю и посуше». Николай I остановит на славном трофее взгляд, проведет рукой по короне, венчающей земной шар; на усталом лице не отразится ничего. Пустяковая на фоне катастрофических неудач победа не утешит государя. 18 февраля (2 марта) он убьет себя ядом.
К этому времени Севастополь уже будет в осаде. Флот, геройски побивший турок при Синопе, русские сами затопят у входа в бухту, дабы мачтами преградить путь на севастопольский рейд. Георгий Шульц займет место на придуманном Пироговым хирургическом «конвейере» в доме Севастопольского собрания, где наборный паркет насквозь пропитается кровью, а к стенам приткнутся штабеля мертвецов. Отдыхать будет ходить домой, к жене и сыну, не захотевшим уезжать из города, по фантасмагорической улице, где между баррикад гуляют под ручку с местными модницами офицеры в белых перчатках, и открыты трактиры, и разносчики продают сбитень, и доносится вальс с бульвара, и бредет вьючная животина, и явственно слышен гул канонады, и прямо на тротуарах спят солдаты, раскинув руки, которых завтра, быть может, коснется кривой ампутационный нож.
В марте севастопольцы потеряют девять тысяч человек, в апреле — свыше десяти тысяч, в мае — уже семнадцать. «Конвейер» позволит делать за час до пятнадцати ампутаций. И под конец одного из этих бесконечных часов пятнадцатым окажется племянник Георгия Шульца семнадцатилетний юнкер Александр Брюн (сын Антона) с раздробленными картечью бедренными костями. Юнкер умрет на операционном столе, и потрясенный Гогель закроет ему глаза и снимет с тонкой шеи полтину с полу-стершимся ликом младенца-императора.
[1855] В мае Николая Васильева привезли в Петербург. Неуверенными пальцами он потрогал личико годовалой дочери, попытался представить, какое оно, да не сумел. Все заслонили кровавое солнце, и яркое серебряное море, и труп в красном мундире, разметавший по склону светлые волосы.
— Все-таки мы их побили, — сказал он себе в утешение, не зная, что в эти самые минуты не