Припрятанные повести - Михаил Захарович Левитин. Страница 16


О книге
нас нашим представлением о Пушкине дразнил, будто мы о Пушкине что-то знали, это он знал, а мы смотрели и смеялись, мы не над Пушкиным смеялись, а над ним самим, как ловко он глаза скашивает или бакенбарды теребит, как с женой ведет переписку, и все учит, учит ее, делая вид, что шутит, а глаза тревожные, будто знает, что где-то рядом Дантес. Он и жену Пушкина изобразил, ну такая куколка миловидная, прелестная, но с манерами, они у нее все больше проявлялись. Он и ее изобразил, мой мальчик, а мама сидела в первом ряду и хохотала смущенно, она-то знала, про что ее сын играет, но вот как остальные, простят ли они, что он над великим поэтом издевается, поймут ли, что издевательства никакого нет, просто он хочет Пушкиным быть, он уже был Пушкиным, он — Пушкин и торопится ерничать, потому что до дуэли осталось недолго. Только после спектакля я понял, как он встревожен тем, что я сидел в зале.

— Неудачно? — спросил он — Да? Неудачный спектакль? Жаль, что вас не было вчера!

— Ну, вчера всегда лучше! — засмеялся я, но он перебил:

— Нет, правда, вчера я играл удачно и режиссер был доволен. А сегодня меня ругал, что для вас старался, клоунничал очень.

Потом мы еще долго, целых одиннадцать лет, клоунничали друг для друга. То он был Казанова, то Подколесин, то Дон-Жуан, то плясал в «Соломенной шляпке» Фадинаром, а я стоял в зрительном зале, давая ему доплясать, и думал, как сказать о смерти мамы.

Я смотрел на него, отплясывающего канкан, и думал: «Мама умерла, его мама умерла, а он пляшет».

Я думал, что он пляшет, как всегда, самозабвенно, но он давно заметил, что я стою в конце зала, и тревожно плясал в этот раз.

Мы ехали в машине долго, с двух сторон его сдавили девицы-поклонницы, я на первом сидении, я никогда не заезжал за ним после спектакля, он только спросил изумленно:

— Куда вы меня везете?

— Витя, мама умерла, — сказал я, не оборачиваясь.

— А! — только и вскрикнул он, а что там было дальше на заднем сидении, не знаю.

В гостинице он обнял меня крепко-крепко и так прижался, что мне стало не по себе, я поцеловал его в губы, они были абсолютно мягкие и беспомощные.

— Поезжайте, — сказал я, — надо хоронить. Спектакли отменим. Я вам дам провожатого.

Он это помнил, он это помнил всю жизнь, потому что его мама любила меня, она его мне передоверила.

«Вы его берегите, — сказала она. — Он мальчик хороший. А в нашей семье умирают рано. Вот сестра умерла, папа наш тоже рано умер».

Она махнула рукой, и я понял, что, действительно, лучше его поберечь, и делал это много лет.

А потом он ушел от меня. В именитый театр. Что-то доигрывал, возвращаясь. И на вопрос: «Зачем вы это сделали?» — отвечал:

— Я хочу висеть на растяжке первым, по алфавиту, все-таки я простой парень из Кропоткина, а за мной на растяжке и тот, и этот, и этот…

Он назвал несколько известных имен.

— А вы меня не забывайте, пожалуйста, вы для меня — главный.

Он лгал и не лгал.

Наверное, главный, потому что он, действительно, любил меня и сыграл лучшие роли, наверное, главный, потому что я всем изменил, когда он появился в театре, наверное, потому что как черт носился в моих мыслях, что бы я ни задумывал репетировать.

Но Пушкин все-таки главнее.

Потому что когда он умирал, а он умер, и у него началось воспаление брюшины, он снова вернулся в той главной незаконченной своей роли и репетировал, репетировал, стараясь представить себе, как тот, маленький, похожий на него, пытался справиться с болью.

4

Сраный дождь! И надо же ему было погубить всех моих друзей в один год, не дав мне разгона. Прорвало его, что ли? Именно сраный, я сразу понял, как только он потек на меня сверху.

О таких дождях синоптики предупреждают заранее — народы, государства — как о катастрофах, но меня никто не предупредил

Мне уже об очередной беде звонят с извинениями. Не знаем, как вам сказать… А вы говорите, говорите смелее! Что, неловко засыпать живого землей?

Целый год она сыпалась и сыпалась, я привык, и если кто-то скажет мне, что сейчас мирное время, никогда не поверю. Война. Лютая война и сраный дождь.

У меня был знакомый оперный певец, татарин.

— Фарид, — говорил я ему, — ты снова пропустил репетицию.

— Ничего, — говорит, — я нагоню. У меня всего тридцать семь тактов.

Тридцать семь тактов, много или мало? Никогда не узнать, потому что Фарид, действительно, сыграл лучше всех.

Так, может, пусть оно летит все к черту, все равно успеем, какие-то тридцать семь тактов! Но для этого надо владеть собой, как Фарид, мудрый татарин.

В кулисах между сценами он играл в домино и никогда не опаздывал на выход, тридцать семь тактов крепко сидели в нем. Целая жизнь нужна, чтобы этому научиться. Да, и обязательные свои пятьдесят граммов в стаканчике чифиря при этом никогда не забывал. Он научился вскакивать на полном ходу в скорый поезд.

В конце концов, обойтись можно без всех, мы же не каждую минуту были вместе. Вот и сейчас расставание временное. Хочешь позвонить — позвони. Номера на том же месте в записной книжке, ни один не вычеркнут.

Давид за месяц перед смертью начал склеивать такую свою книжку, странички выпадали, и на вопрос жены:

— Не лучше ли завести новую, там уже стольких нет? — ответил:

— Это для тебя нет, а мои со мной.

Мои со мной. Я посмотрел с отвращением в сторону окна. До сумерек рукой подать, а в сумерках выковывались страх и желание. Громадные девахи ходили под окнами, и всем им было до меня дело, надо было только заставить себя спуститься. Согрешить в такой дождь не лишнее. Согрешить, зная, что это ничего не изменит.

Внезапно я испугался, что мне больше ничего не захочется. За окном ходили очень хорошие женщины, доступные, полуголые, куски мяса на любой вкус, и я испугался, что думаю о них так и теперь буду так думать до конца моих дней. Я расхотел их всех в тот момент, как мне сказали, что Инночка в реанимации и никакой надежды.

Я тогда подумал: «Как же так? Почему — Инночка? Разве недостаточно всех предыдущих — Давида, мамы, Любы, Вити, урожая этого года, недостаточно тех, что посыпались за ними, между ними, — Марика,

Перейти на страницу: