Свобода в людях ограничена масштабом личности, ее разрешает себе сам человек.
— Отмерьте мне столько-то свободы, — просит он.
Милый, либо она живет в тебе, либо никогда не ночевала. В ней она и жила, и ночевала.
Почему мы разошлись? Что нам, мало стало друг друга, или я ненавидел ее семейную жизнь?
Ни то, ни другое. Конечно, она стала жеманней, ее пытались превратить в куклу и все-таки приспособили к этой жизни. Но это делали с ней и раньше, в кино, прекрасная статистка, она устраивала их как есть, без меня в душе. Кто бы иначе сумел ее снять?
Но дело в том, что, получив успех в другом месте, не забиравшем столько сил, она пожалела себя и задумалась: «А надо ли?».
Наверное, она помнила тот спектакль «Соломенной шляпки», где у нее от привычки тащить зубами за собой весь тяжелейший состав спектакля соскочил позвонок, и, не доиграв, ее увозили на носилках за сценой, а она материла меня, требуя, чтобы я подошел и увидел ее страдания. Но меня в тот вечер в театре не было.
Я тоже умирал, когда она ушла из театра, но об этом, наверное, ей не рассказали.
Ей помогли задуматься, вот в чем дело, я уже ничего не мог остановить. А может быть, я тоже постарел и она сказала правду тогда, через несколько лет, вернувшись в театр на короткое время.
— Ты хочешь увидеть меня прежней? Но для этого тебе придется соскрести с моей души семь пудов жира.
Она сказала это при всех и прибавила:
— Правда, ты тоже изменился…
Она была права: мы не стали хуже, мы изменились друг для друга, мы просто перестали любить. На дне темной воды барахталась ее звезда, похожая на черта.
И сколько я потом ни приходил в ярость, видя, что она играет в чужих спектаклях, всякую ерунду, за большие деньги, для нужд семьи, как она говорила, и я понимал, что новый театр, поразивший многих при рождении, возник тогда где-то в глубине наших отношений, нашей любви, когда я приходил, а она сидела и пришивала своему сыну к штанам лямки, она здорово умела шить, так и сидела в стареньком своем халате под лампой, а мальчик смотрел с ненавистью на очередного маминого обожателя.
— Только не говори, что хочешь на мне жениться, — сказала она однажды. — Все равно не поверю.
Мальчик вырос, мама изменилась, я поумнел.
И сходства этого стало меньше, отчаяния, что ли, поубавилось или прибавилось благополучия.
Я потом долго еще просил ее сыграть у меня Кураж, и она почти согласилась, но предупредила, что сначала здоровьем заняться бы неплохо, позвоночник болит.
Я позвонил через несколько месяцев, и уже другим голосом, глухим от боли, она сказала:
— Миленький… спасибо, что звонишь… тут черт знает что происходит, врачи несут всякую ересь… диагноз мне чужой подсунули по ошибке, суки, я их всех чуть не убила… через две недели позвони.
Я позвонил за две недели, как ее не стало. Она, не дожидаясь моего вопроса, сказала:
— Но я почти не могу ходить. Что ты будешь со мной делать?
— Я буду тебя возить по сцене, — сказал я. — Как королеву.
— Хорошо, что ты не видел ее в последние дни, — сказал муж, — ты бы не выдержал, не знаю, как мы будем хоронить, ее узнать невозможно.
Мил человек, он и не знал главного моего секрета: за этот год, потеряв их всех, я научился смотреть мимо.
Уф!
Не то чтобы я устремлялся в эту щель, я вынужденно в нее падал, меня затягивало, всегда в одно и то же время.
Гости засиживались, и я падал в щель между их спинами и спинкой дивана. На диване сидели женщины, и ты никак не мог решиться, куда тебе уткнуться лицом — в их спины или диванную.
Женские спины теплее. А когда они трепещут во время разговора, вздрагивают, становясь еще тоньше, еще молочнее, выбора просто не остается, я закрываю глаза и утыкаюсь в них навсегда.
Откуда-то с другой стороны стола — хрипловатые мужские голоса, неаппетитные, а у меня тепло, у меня лучше всех. Стараясь не придавить мальчонку, они поначалу раздвигают щель, склоняясь ближе к столу, шепчутся, чокаясь почти неслышно, и только потом, опьянев и забывшись, откидываются всей силой на меня в каком-то безудержно-бесстыдном женском хохоте, и я оказываюсь в обморочном полусне между реальностью их существования и обшивкой.
Мне девять лет, и я привык засыпать ровно в девять. Ни за что не откажусь от этой привычки.
А пока я верчусь тихонечко, как бы устраиваясь поудобнее, нащупывая, как бы случайно, атласные пояса на бедрах под платьем, часть летательного аппарата, с обеих сторон которого на ляжки спущены сходни с металлическими зажимами, помогая капроновым чулкам плотно облечь ноги.
Такой пояс был и у мамы. Он как-то всегда кстати и некстати ухитрялся попасться мне на глаза. А тут все сокрыто, но не от меня.
Они, наверное, снимают эти пояса, вернувшись из гостей домой, на ночь, при своих мужьях, оставляя тех абсолютно равнодушными, — ну не в самом же деле обольстить их жены хотят.
Кому охота видеть на давно знакомом теле такой шаловливый предмет? Не догадаться им, что жены просто хотят спать, а заодно лениво и грустно позволяют полюбоваться собой. Вот в чем дело! Недогадливые… Кого я презирал больше — мужей или этих прекрасных, уже неспособных вызвать интерес? Не знаю.
Но пока я пользовался правом лежать в щели и чувствовать в себе их всех сразу. Они принадлежали мне в девять вечера на очередном застолье в нашей маленькой комнате, эти экзальтированные горячие мамины подруги. Эти столько пережившие женщины, что мне и жизни не хватит ихнее пережить, я был беспомощным мальчонкой, желающим уцепиться за сходни летательных аппаратов и висеть так в неудобном положении, высоко, в щели, в полусне…
Ты хочешь спросить, было ли это со мной, что написано? На самом деле? Не просто скрещение слов, а поступки, события жизни?
Скорее всего, было. Ты не знаешь, слишком поздно родилась. Я пишу свою жизнь как роман. А роман не может обойтись без правды. Вот и сейчас ты впряжена в канву моего романа безошибочно, ты имеешь отношение к его сюжету. Ты ни на кого не похожа, и я готов погубить тебя.
Пролог финала
Девочка уснула здоровой, а проснулась больной. И что могло с ней случиться за ночь, с прелестным ребенком, нежным, как хрустальный колпачок?
Не верь