Машину затрясло. Перед капотом взвилось облако стеклянного крошева. Самолёт мотнуло так, что ручку почти вырвало из рук. Лёха инстинктивно потянул её на себя, сбрасывая обороты двигателя.
«Кертис» бился в припадке, трясся, заваливался на крыло. Перед глазами нашего героя поплыли розовые пятна, мир стал мягким и подозрительно неуверенным.
Плавно развернувшись, Лёха с трудом выпустил шасси, выровнял машину и выключил начавший скрежетать двигатель. Отодрав огромного козла, что его не взяли бы ни на один сельскохозяйственный конкурс, «Кертис» понёсся по траве поперёк аэродрома.
Везение в этот день, видимо, исчерпало свой лимит: в самом конце пробежки самолёт наткнулся на дренажную канаву, дёрнулся и резко встал, задрав хвост и уткнувшись израненным пропеллером в землю. Лёху со всей дури приложило о приборную доску — без всякого злого умысла, просто по служебной необходимости.
Чпок — сказали его мозги, и мир выключился.
Глава 15
Соберись! Тряпка!
Ноябрь 1939 года, Военный госпиталь в городе Реймс, провинция Шампань, Франция.
Сознание возвращалось к Лёхе не рывком, а по частям, как плохо собранный самолёт после аварийной посадки.
Сначала была боль. Не резкая — такую он знал и уважал, — а вязкая, тяжёлая, словно её аккуратно разлили внутри тела и забыли вытащить сливную пробку. Потом пришёл запах. Хорошо, что в этом мире пока слово «аллергия» ещё не набрало такую популярность и симптомы удачно лечили клизмой с лошадиной дозой слабительного. Витали запахи йода, карболки и ещё чего-то медицинского, с французским акцентом. И только после этого Лёха увидел потолок. Белый, высокий, с трещиной, которая тянулась к окну, словно сама пыталась сбежать из палаты.
Лёха попробовал пошевелиться. Нога дёргала, болела и тянула.
— Вроде не отрезали, — слабо порадовался Лёха. — Бедная моя голова, который раз я уже отключаюсь. Нормальному человеку столько и за всю жизнь не получится сознание терять!
Мир ответил гулом, и где-то вдалеке кто-то аккуратно включил свет.
— Спокойно, вам не следует делать резких движений, — сказал голос откуда-то сбоку. — Вы и так потеряли очень много крови.
Голос был ровный, профессиональный и совершенно не склонный к сочувствию. Французский врач стоял к нему спиной так, что Лёха видел только край халата, обтянутый зад и аккуратные ботинки. Смотрел врач не на лицо нашего героя, а значительно ниже — туда, где под простынёй угадывался странный, неестественно прямой контур.
— Пуля прошла навылет. Кость задело, но не раздробило. В этом смысле вам повезло.
Лёха скосил глаза.
Ноги как таковой не было. Была конструкция. Гипс, бинты, какие-то деревянные рейки, ремни. Всё это выглядело не как часть человека, а как результат спора между плотником и скульптором, которые не сошлись в компромиссе.
— Повезло так повезло, — повторил он тихо. — Доктор, а где я?
— В Реймсе, военный госпиталь. Вас доставили после аварии на аэродроме. Поправляйтесь, — голос и окружающая его свита двинулись прочь, исчезая из поля зрения.
Форточка была приоткрыта, и с улицы тянуло сыростью, и где-то далеко ворочался город — шаги, гудки, шум колёс, приглушённые голоса.
Реймс жил своей жизнью, аккуратной и равнодушной.
Лёха же остался валяться, прикованный к кровати, с ногой, попавшейся в странный аппарат, как в капкан.
Декабрь 1939 года, Военный госпиталь в городе Реймс, провинция Шампань, Франция.
На тумбочке лежала старая газета — ещё сентябрьская, сложенная, с чуть пожелтевшими краями.
Делать было решительно нечего, завтрак уже давно закончился, обед ещё и не думал начинаться, и нашего товарища одолела бессонница — спать он уже не мог физически, и от безделья он открыл газету. Надо сказать, что обилие букв навевало ему тоску, и говорил он намного лучше, чем читал. Но тут выбора не оставалось.
На второй странице Лёха наткнулся на статью про конфликт в далёкой Азии.
Где-то там, за краем Европы, описывался локальный конфликт — если смотреть на него из палаты с французскими чистыми простынями и запахом карболки. А там, между строками, грохотали танки, слышались залпы орудий, и в небе дралась авиация — настоящая война. Там значился Халхин-Гол. Почти абстрактное название для французов.
Лёха отбросил газету обратно.
А здесь были парады. Показательные бои. Союзнические улыбки и запрет сбивать немцев, по сути — запрет воевать.
— Ребята там дрались по-настоящему, натянули самураев по самые гланды… — произнёс вслух Лёха, не поворачивая головы и ни к кому не обращаясь. — А я тут… цирк устраиваю.
Он отвернулся к окну. Дальше говорить было нечего, да и некому.
И на нашего героя накатилась самая чёрная депрессия.
Он лежал, смотрел в окно и ловил себя на странной мысли — ему некуда торопиться выздоравливать. Как человек, который остановился на лестнице и вдруг понял, что не знает, куда ему дальше — вверх или вниз. И нога заживала плохо. Отвратительно плохо.
Рана выглядела почти образцово. Чистая, аккуратно обработанная, без нагноения. Гипс меняли вовремя, перевязки делали тщательно, с вниманием, которое внушает доверие. Врачи действовали правильно — как по учебнику, где всё заканчивается аккуратной точкой.
Но температура держалась. Слабость не отпускала. С каждым днём Лёха чувствовал, что тело вроде бы здесь, на кровати, под одеялом, а сам он как будто завис в лифте между этажами — не наверху и не внизу. Ни туда, ни обратно.
Однажды врач задержался у койки дольше обычного. Постоял, посмотрел, вздохнул.
— Вы не выздоравливаете, потому что не хотите жить, — сказал он спокойно, почти буднично.
— Это почему?
— Почему вы не хотите жить, я не знаю, это вопрос внутри вас. Когда человек хочет жить, тело ему помогает и выздоравливает само. А у вас — нет. Я могу отправить вас в Париж, в центральный госпиталь Валь-де-Грас. И, не исключено, я так и сделаю. Но они тоже ничего не смогут сделать, если вы сами не захотите обратно.
Лёха промолчал. Он знал, что врач прав, и от этого становилось только хуже.
К концу декабря его всё-таки выпустили на улицу — скорее формально, чтобы как-то стимулировать прогресс. Ходить толком он не умел, а вот ковылять научился довольно быстро. Костыль стал продолжением руки, как раньше была ручка газа.
Госпиталь стоял в самом центре города, на набережной канала Марна—Эна, прорытого более ста лет назад, чтобы миновать сумасбродный характер речки Вель, которая вилась и петляла рядом с ним и чуть дальше.
Лёха ковылял по набережной,