К Лёхе же вприпрыжку бежал лейтенант — молодой, пыльный и удивительно вежливый для зенитчика и тем более для француза.
— Там много неразорвавшихся бомб, — сказал он, кивнув куда-то в сторону поля. — Лучше пока туда не соваться. Мы поможем закатить самолёт под деревья.
— Прелестно! — сказал Лёха. — Правда мне нужно топливо и к оружейникам.
Лейтенант задумался, как человек, которому задали сложный вопрос о мироустройстве.
— Могу предложить отличный свежий французский батон и кусок домашней колбасы. Родители одного из парней прислали, шикарный вкус!
Пока Лёха взвешивал стратегическую ценность этого предложения, где-то вдали воздух и земля дружно содрогнулись, а из поля поднялся свежий фонтан земли.
— Вот, видите! — с удовлетворением кивнул лейтенант. — Именно об это я и говорил.
Лёхе вручили бутерброд и кружку чая. И только тогда он понял, насколько голоден. На ногах он был уже часов шесть, в воздухе — больше двух, а всё остальное время жил на адреналине и чистом упрямстве организма.
Он сел под деревом, жуя длинный, хрустящий французский хлеб, глядя на свой аккуратно припаркованный под деревьями «Девуатин», и вдруг ощутил странное чувство. Если не счастье, то что-то подозрительно на него похожее.
11 мая 1940 года. Аэродром около города Сюипп, эскадрилья «Ла Файет», Франция.
Ночь на одиннадцатое мая сорокового года вышла на редкость деятельной и потому совершенно непригодной для сна. Пушки по обе стороны границы гремели так, будто решили не откладывать аргументы на утро, а лётчиков подняли ещё до рассвета — в то время, когда приличные люди видят последние сны, а неприличные только переворачиваются на другой бок. На аэродроме ещё только светало и завтрак оказался символическим и состоящим из одинокой кружки чая, которую, впрочем, лётчики не успели даже толком осмыслить — эскадрильи приказали подняться в воздух.
Звенья уходили одно за другим, собирались в порядок и растворялись между Мецем и Люксембургом. Оперативный офицер уверял, что вражеские самолёты теперь повсюду, но плотная дымка переходящая в кучевые облака честно скрывала всё до пяти тысяч метров, а выше начиналось небо, такое чистое и голубое, будто оно не имело ни малейшего отношения к происходящему внизу.
Спустя час с лишним они вернулись, узнали, что война уже заглянула в Бельгию.
В половине одиннадцатого завтрак был уничтожен во второй раз, а в одиннадцать пятнадцать их резко подняли вновь — и снова к линии Мец—Люксембург.
Наконец-то здравый смысл одержал робкую победу над аэродромным начальством. Эскадрилью Лёхи аккуратно разрезали пополам: из десяти потрепанных, но боеготовых «Кёртиссов» и одного пока ещё потрепанного слегка «Девуатина» получилось две вполне приличные половины.
И они снова приготовились патрулировать.
А самого Лёху, как человека со своим «Девуатином» и потому особенно ценного, выделили в отдельную летательную категорию — в разведку.
Теперь он должен был носиться над нужными районами на такой высоте, где даже мысли становятся редкими и прозрачными, и бодро диктовать по рации всё, что увидит: самолёты противника, движение на земле, подозрительные облака и, если повезёт, прочие признаки разумной жизни.
Мысль о том, что лётчик — существо живое, которому иногда требуется пить, есть, желательно спать и уж совершенно точно время от времени испражняться, начальству в голову не пришла. Видимо, считалось, что на высоте эти низменные желания рассасываются как-то сами собой.
На третий по счёту полет за этот длинный день, пока его самолёт заправляли, у Лёхи образовалось примерно два часа на все личные дела сразу. Он оценил ситуацию трезво и с некоторым философским юмором человека, которому снова предстоит долго летать одному.
Начать он решил с самого насущного и направился к отдельно стоящим домикам. В конце концов, разведка разведкой, а задница — лётчику штука необходимая и упрямая, а на приказы головы реагирует хуже, чем французская авиация на приказы её командования.
11 мая 1940 года. Небо между Люксембургом и Саарбюккеном, Франция.
Лёха вёл свой новенький французский «Девуатин» на высоте шести с половиной километров и мёрз, несмотря на жаркий май внизу. Вражеский разведчик шёл высоко над восточной Францией и пока лишь угадывался — крохотной точкой на грани видимости. Лёха колебался. Сегодня его отправили вдоль границы от Люксембурга в сторону Саарбрюккена, с задачей посмотреть, что происходит на севере линии Мажино. Уже минут двадцать он болтался в этой мутной высоте, где воздух редеет, а мысли становятся вязкими. В эльзасском небе погода стояла несколько лучше, чем над Седаном, но это не сильно помогало. Лёха честно всматривался вниз и не находил ничего, за что мог бы зацепиться взгляд. Воздух был пуст, и на земле тоже — кроме редких артиллерийских фонтанов от снарядов, особого движения не наблюдалось.
Одинокий разведчик манил его, как добыча манит любого истребителя. Лёха тянулся за ним с той самой секунды, как пересёк границу южнее Люксембурга, — но всё ещё не мог подойти достаточно близко, чтобы разобрать тип. Перед ним была всего лишь большая точка с крылышками, упрямая и наглая, и всё время ускользающая. Немец явно знал о преследовании. Стоило Лёхе прибавить газ и попытаться сократить дистанцию, как тот сразу же лез выше. Чем выше они поднимались, тем сильнее «Девуатин» начинал плавать и пытаться завалиться на крыло, а холод становился таким, будто в тело медленно, но настойчиво вгоняли одну и ту же острую боль.
Со стороны могло показаться, что Лёха проигрывает, но он упорно держался, понимая — немец тоже не выигрывает. Болтаться наверху, у самого потолка неба, было бессмысленно. Разведчик теоретически мог вести фоторазведку, но гораздо ниже, на пяти километрах, впереди над Францией тянулось сплошное облачное поле до самого горизонта. Сверху оно выглядело пустыней, и искать там разведчику было нечего. Оставалась линия Мажино — и одинокий «Девуатин» над ней. Чтобы выполнить задачу, немцу так или иначе пришлось бы спуститься под облака.
С другой стороны, у противника, скорее всего, было больше топлива. И был штурман — а значит, он точно знал, где находится.
Лёха решил рискнуть. Он сделал демонстративный уход: накренил свой самолет крыло и почти вертикально стал проваливаться вниз, так что слабый солнечный свет на мгновение выхватил силуэт «Девуатина». Падать было недалеко, самолет затрясло в белой мути, управление грубело по мере того, как он резал облака и вдруг увидел под собой Францию. Через тридцать секунд он нашёл ориентир. Через