— А мы наступили, — ржал Толстой, вытирая губы салфеткой. — На обе сразу! И еще на голову!
Я пил наравне с ними. Человек из двадцать первого века, привыкший к контролю, отпустил вожжи. Забыв, что я ювелир и попаданец, я превратился в простого человека, который сидит с товарищами, пьет и радуется тому, что все живы.
Следом начали мериться ранами. Лунин, оттянум полоску ткани, доказывал, что шрам на щеке украшает мужчину больше, чем дырка в плече — его видно всем дамам.
— Поцелуй меня в щеку, Федя! — орал он, подставляя окровавленное лицо. — Проверь, не колется ли!
— Иди в болото! — отбивался Толстой, пытаясь попасть пробкой в графин. — Я тебе не девица!
К вечеру зал опустел. Приличная публика разъехалась, остались только мы, компания гусар за соседним столом да пара купцов, уронивших головы в салаты.
Мир вокруг поплыл. Лица друзей теряли четкость, голоса звучали глуше, словно из-под толщи воды, но на душе было легко. Я стал частью этого безумного, яркого и опасного времени.
Свечи в «Дюме», оплывая воском, превращали льняные скатерти в поле битвы, усеянное бесформенными лужами.
Голова тяжелым грузом легла на скрещенные руки. Мир вокруг, потеряв устойчивость, запустил тягучую карусель, вращающуюся с неотвратимостью мельничного жернова. Голоса Толстого и Лунина пробивались сквозь вату.
— Говорю тебе, Миша, — гремел Толстой, размахивая здоровой рукой и чудом не опрокидывая бутылку. — Артиллерия важна! Будь у нас под Аустерлицем пушки, как при Суворове, мы бы этого корсиканца… в бараний рог!
— Пушки — для математиков, — лениво парировал Лунин, пытаясь прикурить сигару от оплывшей свечи и раз за разом промахиваясь. — Сабля! Вот аргумент! Холодная сталь, горячая кровь и ветер в лицо! Вот где жизнь!
Тактика кавалерийских атак, превосходство французского коньяка над армянским, парадокс любви женщин к гусарам при браках со штатскими — их пьяная философия казалась сейчас вершиной мудрости.
Сознание, капитулируя перед парами алкоголя, медленно гасло. Впервые эти годы контроль был потерян, и тело мстило за эту слабость свинцовой тяжестью конечностей и тонким, назойливым звоном в ушах. Я перебрал. Фатально перебрал.
Попытка встать закончилась грохотом — стул, царапая паркет, отлетел назад.
— Куда⁈ — взревел Толстой. Его хватка на моем рукаве оставалась железной, несмотря на ранение. — Сидеть! Мы еще цыган не звали! Медведя не поили!
— Не могу, — чужой, непослушный язык с трудом ворочался во рту, коверкая слова. — Домой. Дела. Свет…
— Какой к дьяволу свет? — изумился Лунин, фокусируя на мне мутный взгляд. — Ночь на дворе! Темно, как у… кхм. Спи, мастер!
Рывком освободив рукав, я шагнул в пустоту — пол предательски ушел из-под ног.
— Ваня! — зов ушел в пространство, последняя надежда на ангела-хранителя в армяке.
Дверь распахнулась, явив Ивана. Видимо стоял на стреме. Окинув мизансцену взглядом опытного санитара, он всё понял без слов и, подхватив меня под локоть, не дал встретиться с паркетом. Рука его была твердой.
— Домой, — кивнул я, цепляясь за него как за якорь. — Спаси меня, Ваня. Увези от этих… героев.
Толстой, попытавшись встать, пошатнулся, скривился от боли в плече и сел обратно в кресло.
— Слабак! — понеслось мне вслед, но злости в голосе не было. — Ремесленник! Гусары не сдаются!
— Оставь его, Федя, — примирительно буркнул Лунин, обновляя бокал. — Пусть едет. Ему там камни пилить. А нам… нам еще цыган слушать.
Улица встретила ударом холодного воздуха, который, вопреки ожиданиям, не отрезвил, а окончательно сбил с ног. Земля ушла из-под сапог, небо качнулось, и я повис на руке Ивана тряпичной куклой.
Внутри кареты, упав на мягкое сиденье, я оказался отрезанным от мира захлопнувшейся дверцей. Все кружилось.
Я только видел вопросительную физиономию Вани.
Там был вопрос: «Куда едем, Григорий Пантелеич?»
Попытка сосредоточиться провалилась. Куда?
В затуманенном мозгу вспыхивали обрывки: лес, забор, склады, холод лаборатории. Всё это казалось далеким, чужим, ледяным. И вдруг — другой образ. Тепло. Уют. Аромат ирисов и старых книг. Тихий голос, понимающий без слов. Элен. Единственная гавань в этом шторме. Желание оказаться рядом, просто уткнуться в ее плечо, перекрыло всё.
Мысли сбились в плотный, неразделимый клубок. Элен, тепло, дом, где ждут — в пьяном сознании эти координаты слились в одну точку.
— К Элен? — шепот сорвался с губ сам собой. — Не… Домой…
Нужно в поместье, к Элен в таком виде не хочу.
Ваня хмыкнул.
Стук колес по мостовой превратился в колыбельную. Тук-тук, тук-тук. Липкая, пьяная дрема утянула меня на дно. Снился бесконечный темный лес и огонек впереди. Там ждали. Там было безопасно.
Время исчезло. Десять минут или час — дорога стала бесконечным потоком тряски и поворотов.
— Приехали.
Дверца открылась, выпуская меня в реальность. Ноги отказали, но сильные руки снова подхватили тело.
— Осторожно, барин, ступенька…
Подъем вверх. Камень под ногами, перила. Конечно, это крыльцо моей усадьбы. Знакомый холод камня, родной скрип двери.
— Свои, — буркнул голос. — Барин устал. Принимайте.
— Проходите… Тише вы…
Коридор, где шаги тонули в коврах. «Странно, — вялая мысль с трудом пробилась сквозь туман. — Когда я успел постелить ковры? Вроде голый пол был… Варвара, наверное. Заботливая…»
Лестница. Вверх. Перила гладкие, теплые, полированные, совсем не похожие на мои дубовые. Но анализ ситуации был сейчас недоступной роскошью.
— Сюда… Осторожнее…
Темнота комнаты. Меня уложили на что-то мягкое, обволакивающее. Кто-то снял сапоги, расстегнул давящий ворот сюртука, развязал шейный платок.
— Спи, барин. Утро вечера мудренее.
Я провалился в высокие пуховые подушки.
Вместо привычной пыли, дерева и крахмала Анисьи ноздри щекотал сладкий, цветочный дух. Лаванда? Ирис?
Анисья расстаралась. Улыбка тронула губы уже на границе сна. Подушки надушила. Молодец баба. Уют наводит.
Дома. В крепости. В безопасности. Здесь никто не тронет — ни дуэлянты, ни Аракчеев, ни Боттом. Только мягкая постель и темнота, принявшая в свои объятия.
Завтра разберусь с заказами. Это мелькнула последняя искра сознания. — А сейчас — спать.
И чернота сомкнулась.
Сон был вязкий. Ни сновидений, ни мыслей, ни ощущений — только спасительное небытие, растворившее в себе дуэль, вино и тревоги безумного дня. Однако в эту блаженную темноту начало просачиваться нечто чужеродное. Настойчивое.
Плечо трясли — осторожно и требовательно, словно пытаясь вытащить с того света.
— Григорий… Очнись.
Отмахнуться от назойливого раздражителя удалось лишь