— Да уж, удачно Помпоний его продал.
— Что же он теперь ходит с кислой рожей? Думает, что продешевил?
–… Вот я и говорю, он совсем обнаглел! Тридцать пять денариев! Он возомнил себя ритором?
— Кто? Помпоний? — встрял в разговор двух явно состоятельных мужей какой-то зевака.
— О чём ты, уважаемый? Мы обсуждаем Аргея, учителя грамматики.
— А, простите, почтенные, не расслышал.
— Бывает, — пожал плечами хорошо одетый мужчина и снова повернулся к своему собеседнику, — он за двоих детей берёт такие деньги, надеюсь?
— Какое там! За одного! Поистине, воспитать достойного сына всё дороже и дороже…
— Боги, неслыханная жадность! Но, может, он учит ещё и арифметике?
— Вовсе нет! Только чтение и письмо. И хочет получать, как ритор.
— Э нет, дорогой Кимон, ритор слупил бы с тебя сотню.
— Кошмар. А отрок потом начнёт читать всякие непристойности. Уж лучше уделить внимание счёту, куда полезнее в делах.
–… И тогда царь Децебал бросил в лицо своим палачам…
–… Сезам отборный! Подходи, покупай!
— Сколько хочешь за модий?
— За сто денариев отдам.
— Сколько?! Богов побойся, несчастный! Агорей тебя накажет за обман! Тут же красная цена — семьдесят!
Агорей — «рыночный», эпитет Гермеса. Сезам — кунжут. Модий — мера объёма, 8,754 литра.
— Ай, зачем говоришь такую глупость, чтоб ты был здоров, уважаемый! Настоящий индийский сезам ты нигде не найдёшь дешевле!
–… А вы слыхали, люди, Август издал указ собрать всю монету прошлых цезарей, а взамен выдавать новую. Говорят, в Италии уже так и сделали.
— Это ещё зачем?
— Чтобы переплавить и новую отчеканить. Дескать, старая пообтёрлась.
— Я слышал — что по весу новые денарии меньше!
— Какая чушь! Кто говорит такое?
— Архилох. Он врать не станет, я знаю его давно.
— Ужас! Это же грабёж среди бела дня!
— Corruptio destruet statum.
— Vero!
— Истинно так!
— А ведь Домициан, наоборот, утяжелял монету. И этого принцепса принято проклинать.
— Осторожнее, люди, тут кругом уши! Неровен час, обвинят в оскорблении Августа.
–… Уважаемые, а вы заметили, что сезам и перец снова подорожали?
— Omne malum ex Iudaeis!
— Верно-верно! А ещё от христиан!
— Nonne eaedem sunt?
— Да нет же, воду мутят проклятые арабы в Набатее.
— Разве Пальма их не усмирил в прошлом году? «Мулы» из Железного не справляются?
«Железный» — VI легион. Пальма — Авл Корнелий Пальма, наместник в Сирии, с предыдущего, 106-го года подавляет антиримское восстание в Набатее (аннексированной Римом, как Арабия Петрейская).
— Я слышал, наместником назначен Клавдий Север. Не значит ли это, что и Третий Киренаикский подтянется?
— Ну, значит, скоро всё закончится.
— Ах, это всё равно, что гоняться с мечом за комарами.
— Ха, за комарами! По пустыне, да.
— Забавно будет, если порты в Эритрее снова станут безопасными, а цены не упадут.
— С чего бы им упасть, пока торговля в руках у иудеев?
— Вот я и говорю, всё зло от них. Напасть, хуже комаров.
— Истина. Иногда мне кажется, что это не мы их покорили, а они нас.
— Вот именно. И христиане эти. Развелось сектантов…
— Уместно ли эллину говорить «мы» в отношении римлян?
— Puto suus ' melius est ut quietam graecorum.
— …Чтоб ты провалился… — с безопасного расстояния еле слышно прошипел грек, коему посоветовали заткнуться.
Палемон подбирал воловье, овечье и конское дерьмо, складывал его в тачку, мёл мостовую, и время от времени оглядывался по сторонам. Если бы Диоген сейчас продолжал следить за ним, то, верно, немало удивился бы. Лицо здоровяка менялось на глазах. Куда-то делась блаженная улыбка. Взгляд стал сосредоточенным, тяжёлым. Сейчас он напоминал медведя, который унюхал нечто тревожащее, но в то же время интересное, необычное. Палемон хмурился, временами замирал. Он словно пытался расслышать сквозь рыночный шум и гам… нечто.
— Палемон!
Голос был женским. Мусорщик в очередной раз на мгновение замер, и медленно повернулся.
Его окликнула женщина лет тридцати на вид, или даже старше. Одета она была не в римскую столу, а в греческий ионийский пеплос с отворотом-диплодионом, наброшенным на голову и скрывавшим чёрные волосы, собранные в узел-коримб ближе к шее. На бёдра женщина повязала шафрановый треугольный платок-диплакс. В руках держала небольшую корзинку.
— Радуйся, Палемон, — повторила женщина, — вот и свиделись.
— Радуйся, синеглазка, — проговорил здоровяк.
От его недавнего мычания не осталось и следа, а взгляд стал совершенно осмысленным.
Женщина усмехнулась. Глаза её и правда прямо лучились небесной синевой.
— Здесь меня знают, как Софронику.
Палемон не ответил. Они, не отрываясь, смотрели друг на друга, будто изучали. И при этом явно не видели никого и ничего вокруг. Агора же, в свою очередь, словно не замечала их. Никто не возмущался, дескать, «встали тут на дороге», не ворчал. Снующие по своим делам люди просто обтекали их, не обращая внимания.
Из-за плеча женщины выглянула молоденькая девица, весьма легкомысленного вида, «вооружённая» корзинкой побольше, чем у Софроники. Палемон перевёл на неё взгляд, а потом снова посмотрел на Софронику, явно вопросительно.
— Это Миррина, — ответила та на невысказанный вопрос, — моя служанка.
— Она… — проговорил Палемон.
— Просто служанка, — поспешила ответить женщина.
— Ясно.

Они снова замолчали.
— Давно ты здесь? — спросила Софроника.
— В Фессалоникее?
— Здесь, — повторила она с нажимом.
— Давно, — ответил он, — почти сразу после казни. Как… началось. Понимаешь, о чём я?
Она медленно кивнула.
— И… как? Успешно?
— По-всякому бывает.
— Я живу в Филиппах, — сказала женщина, — там у меня книжная лавка. Осталась от мужа.
Палемон еле заметно усмехнулся. Женщина тоже улыбнулась. Странная вышла улыбка. Будто виноватая.
— Ты видишься… с роднёй? — спросил он с некоторой запинкой.
— Нет. Думаю, это сейчас излишне. А ты?
— Я тоже.
— Значит, мы — два отрезанных ломтя?
— Похоже на то.
Они снова надолго замолчали. Палемон заметил, что женщины здесь гуляют явно не одни. Чуть поодаль замер, скрестив руки на груди, и не сводя с него внимательного взгляда, поджарый малый весьма разбойного вида.
— Ты чувствуешь здесь нечто… странное? — спросила Софроника.
— Да,