«Сейчас мы расстаемся на несколько недель. Я замыслил „Лукрецию“, а потом „Флору“. Но не плоть ее, а свет от плоти, от белой шелковой рубашки, наброшенной спереди. Знаете ли вы, что я закончил „Саломею“? [49] Броканелла, когда позировала, казалась ангелом, а на самом деле — земная женщина со всеми причудами. Ей не сиделось на месте. Она оставляла поднос, разгуливала по мастерской, заглядывала во все углы, выдвигала ящики шкафов. „Вы — огонь, Броканелла, — говорил я, — посидите спокойно. На подносе, который у вас в руках, должна лежать голова Иоанна Крестителя, но я еще не знаю, какое у него лицо“. Тогда она поворачивается и говорит: „Ваше, стариковское, мессер“. — „Приятно слышать, Броканелла, что у меня лицо святого“. — „Я сказала не святого, а стариковское. Вашей голове самое место на этом подносе“. — „Разве могут, Броканелла, добрые, хорошие девочки так говорить?“ А она на это: „Я из вашего рисования поняла, что вы старик. Вам скоро уже на тот свет пора“. — „Ничего плохого нет в том, чтобы предстать перед Господом, Броканелла. Но вы ошибаетесь. Именно старики по-настоящему смотрят на девиц, знают, как дотронуться до них, умеют приласкать, даже обнять. Кто помоложе, те витают в облаках и не способны по достоинству оценить истинную красоту. Только глядят на все. Перед вами скромный пример умудренности, Броканелла. Я был бы неправ, что-либо затеяв. Вы для меня всего лишь натура, а не живая женщина, источник наслаждений. Благодарю вас“».
Он перевел дыхание и продолжал смотреть на «Прелестную кошку», на которую лился желто-голубой свет.
«Какая женщина мне нужна? — спрашивал он уже самого себя. — Найдется ли такая, чтобы стала помощницей в жизни? Человек устает от одиночества, наедине со своими мыслями, будто с грехами. Ты, „Прелестная кошка“, услышав мои разговоры о мыслях и грехах, стала смеяться. „Это что еще такое?“ — спросила ты. „А известны ли тебе божьи заповеди?“ — возразил я. Ты ответила: „Разумеется, известны, только нужно сделать выбор: жить или оглядываться на божьи заповеди“».
Вновь захотелось побыть вдали от Венеции. Франческо уже не раз заговаривал о целительном воздухе Пьеве, о сверкающих горных вершинах, о семье, с которой они давно не виделись. И Тициану не терпелось надышаться вволю запахами леса по берегам реки. В сентябре начинались порубки. Ему уже слышался стук топора и треск падающих стволов; воздух напоен чудным запахом древесины; откуда-то выскакивают насмерть перепуганные куропатки и с криком бросаются в кусты.
Франческо прав. Видно, придется заказать у Тасси два места в экипаже, который отправится в Ченеду и Беллуно в начале июля, когда на Венецию налетит сирокко.
К концу сентября падре Джермано, приор Фрари, пожелал взглянуть на «Ассунту». Его беспокоили долетевшие до церкви из мастерских художников слухи, и он хотел во что бы то ни стало увидеть работу своими глазами. Заручившись согласием Тициана, падре Джермано отправился к нему один, без помощников и советчиков.
Выйдя из Фрари поутру после мессы, он нанял гондолу у Сан Тома и, пока переправлялись через Большой канал, внутренне готовился к встрече в мастерской Сан Самуэле. Падре Джермано сам заказал резчикам по мрамору изготовление и установку рамы, сам выбрал художника и подписал контракт после внимательного изучения фресок в Скуола дель Санто. Теперь же его переполняли одновременно чувства тревоги и надежды. Возле самого дома он стал ступать осторожно, на цыпочках, стараясь не стучать каблуками.
Тициан и Франческо поставили для него удобное кресло с высокой спинкой в лучшем месте перед картиной.
С первого же взгляда на «Ассунту» у падре Джермано перехватило дыхание. Он смотрел снизу вверх то на приятное лицо Франческо, то на Тициана, который отодвигал скамью, табуреты и стремянку, освобождая пространство. Выпрямившись во весь рост, художник подошел к монаху и сказал звучным голосом:
— Великое творение, святой отец, тончайшие краски, на небесах мир и движение.
Падре Джермано, съежившийся в кресле, не мог шевельнуть пересохшим языком.
— Великое чудо: Матерь божья устремляется в рай, дабы встретиться со своим распятым сыном. Ее окружает свита ангелов.
— Но эти страшные люди, эти бородатые великаны?.. — с трудом выговорил падре Джермано.
— Рыбаки, лодочники, святой отец, самые лучшие на всей Джудекке. Простой, честный народ. Однако чудо есть чудо. Возможно ли, чтобы эти люди не пришли в изумление? Матерь божья возносится на небеса, святейшая плоть устремляется ввысь. Волнение необычайное.
— Вижу, вижу, — вымолвил падре Джермано.
— Представьте, мне казалось, будто я сам присутствую при свершении чуда. Вот идет молитва. Внезапно налетает вихрь и увлекает с собой Деву. Все вскочили в изумлении, воздели руки к небу. Ближе всех — апостолы; они взывают: «Куда же ты, Мария? Зачем покидаешь нас?» Падре Джермано, ей-богу, это великое творение. Посмотрите, как великолепно гармонируют друг с другом красное, голубое и желтое. Буря пронеслась, и небо светлеет. Я уже вижу картину высоко на стене, в раме; Мадонна словно вдали.
Падре Джермано тяжко вздохнул.
— Все это весьма выразительно, но живопись — лишь одна сторона дела, — торопливо проговорил он, как бы ухватывая в воздухе слова.
— Что вы имеете в виду, падре?
— А то, что верующие, мои собратья, не поймут смысла. Эти ваши страшные люди, похоже, ссорятся между собой?
Теперь уже Тициан не знал, что ответить, и святой отец наседал на него:
— Разве нельзя было как-то облагородить облик апостолов?
— Зачем? Разве не были они простыми рыбаками? Кроме одного-единственного, который собирал подати. Остальные же…
— А я убежден, что, обретаясь вблизи Господа, они прониклись небесной истиной.
— Как бы не так. Возьмите того же Петра, сделавшегося впоследствии главным апостолом. Трижды в судную ночь он отрекся от своего учителя. А Фома? Тот непременно желал потрогать своими руками раны воскресшего. Не говоря уже об апостоле, который попросту продал его. Ничего себе компания… Иисусу нужно было обладать поистине божьим терпением и милостью…
В замешательстве от подобной прямоты суждений падре Джермано молча встал с кресла и заходил по комнате, словно в поисках такого места, откуда в картине откроется нечто новое.
— Святой отец, — тихо сказал Тициан, — скажите откровенно. Вы считаете, картина для церкви не годится? Тогда пусть останется у меня. Здесь был австрийский посол Адорно, он влюбился в нее и хочет купить. Задаток я вам верну.
— Погодите, погодите, не надо спешить. Я не сказал, что картина мне не нравится. Дайте подумать. Ваша душа источает пыл, ваше воображение еще не остыло, я понимаю. Но дайте поразмыслить. Это никому из нас не повредит. Прощайте.
Тициан не шелохнулся.
Утром 18 марта 1518 года,