— Вы столько всего знаете, Бастьяно, — сказал Тициан, — что мне как-то и неловко.
Рудзанте без всякой охоты пожевал что-то, взяв с тарелок у друзей, и принялся рассказывать Контарини про Альвизе Корнаро, которого старейшины Республики изгнали за его мнение о заболоченных землях, противоречащее мнению магистратов. Корнаро был занят теперь преобразованием собственных угодий близ Лорето. Его землю осушили, перепахали, и она высыхала под солнцем. Строились новые каменные дома и помещения для животных, а ветхие соломенные хибары сжигались вместе со всей их рухлядью. Людям — одно, скоту — другое.
Разгром при Гьярдадде, нищета, воровство, поля, усеянные человеческими костями… Неужели все это было лишь живописной темой для смешных театральных «Реплик»?
Адресованные Тициану возмущенные письма Тебальди от имени герцога Альфонсо попадали в руки Франческо. Дипломатические негодования посла были на редкость однообразны, и все же Франческо ухитрялся отвечать на них, изобретая всякий раз тысячу оправданий и отговорок. То он просил герцога прислать размеры картин, о чем тот, вероятно, забыл, скорбя о скончавшейся супруге, Лукреции. То напоминал, что для работы на столь именитого заказчика требуется время и чтобы он не рассчитывал получить полотна ко дню святого Стефана.
Пришло письмо из Синьории, где возмущались тем, что Тициан прекратил работу над «Битвой при Кадоре», и угрожали лишить его должности государственного посредника. В то же время каноник Альверольди требовал, чтобы Тициан ни о чем не думал, кроме полиптиха для церкви Санти Надзаро-э-Чельсо в Брешии [58]. Друзья Джорджоне, которых он встретил на репетиции Рудзанте, тоже стали втолковывать ему что-то о незаконченных полотнах, накопившихся у него в мастерской за несколько лет.
Все эти настойчивые требования сводили с ума; порой казалось, что горло стиснуто железной рукой.
— Франческо, попросите Пальму, пусть незамедлительно приведет ко мне Париса. Он столько о нем говорил…
И однажды утром Пальма вошел в мастерскую Сан Самуэле вместе с этим щеголем Парисом. Тициан долго вглядывался в кошачьи глаза на светлом лице юноши, словно желая увидеть в них талант к живописи; затем принялся расхаживать по мастерской, громко рассуждая о театре, Рудзанте и актерах. Наконец, достал полотно Джорджоне с обнаженной женщиной и поставил его на мольберт.
Парис инстинктивно отпрянул к стене, словно в поисках убежища.
Пока медлительный Пальма обводил глазами изображенную фигуру, Тициан повел речь о другом. Картина, говорил он, должна быть закончена во что бы то ни стало, иначе друзья расславят его по всей Венеции как завистника, которому не дают покоя лавры великого мастера. Нужно было довести до конца пейзаж и написать амура. «Вы, — говорил Тициан, — знали его руку, поэтому вам и решать. Обнаженные тела в „Концерте“ более всего нуждаются в вашей помощи». Он извлек из угла и поставил на мольберт второе полотно. Обе картины как бы источали мягкий неровный свет, словно солнце появлялось и вновь исчезало за облаками, а по небу растекался зеленоватый отсвет бури, так прозрачны были краски. Обращенные к Пальме слова Тициана будоражили воображение Париса. Из работ Джорджоне ему доводилось видеть «Трех философов» и «Цыганку» [59] в доме Габриэля Вендрамина, «Святого Иеронима» в кабинете Витторио Беккаро. Но никогда еще он не рассматривал его полотна так близко. Замыслы, один другого смелее, хлынули в душу молодого художника.
Все утро Парис провел за подготовкой палитры и самых тонких кистей, однако не хватало отваги сразу же подступиться к холсту. Он все еще пребывал во власти холодного легкого света, идущего от обнаженной фигуры. В таком состоянии ошеломления он познакомился с Франческо, а днем они вместе обедали на кухне. Франческо показался ему радушным, обходительным, хотя и с солдатскими манерами.
Парис молча глотал свой суп, но думал только о картинах Джорджоне. Когда Франческо сказал, что Тициан поможет что-нибудь сделать с пейзажем позади обнаженной женщины, юноша ответил, что ему все-таки страшно.
Прошло каких-нибудь две-три недели. Обретя уверенность в себе, Парис работал быстро. Он вполне освоился на новом месте и уже разговаривал с Франческо свободно и смело настолько, что тот зачастую не знал что и ответить. Тициан не произносил ни слова. Он молча приходил взглянуть, как этот щеголь одет и удостовериться, действительно ли велика его способность подражать манере, вызывавшая всеобщее восхищение. «Впрочем, — думалось ему, — пускай себе одевается как хочет. Мы живем в театральные времена, и у него полно друзей среди актеров». Грациозность и быстрота, с какими Парис работал в манере Джорджоне, воспроизводя палитру и цветовые оттенки мастера, поражали Тициана. Бывало, незаметно приблизившись сзади, он громко звал юношу по имени; тот, вздрогнув, резко оборачивался, и его зеленые глаза вспыхивали озорными искрами.
— Мастер, — предложил как-то Парис, — Дзуан Поло ставит новый спектакль в доме Ка’Тревизан на Джудекке. Премьера назначена на Вознесение, но можно посмотреть и раньше. Хотите?
Тициан согласился.
В Венеции становилось все больше импровизированных театров и спектаклей. Во время недавнего карнавала даже немцы и те поставили на своем подворье одну момарию, собрав в зале немало знатных венецианских господ и купцов. А в доме Фоскари в Сан Симоне, по словам Париса, показали «Построение Трои». После спектакля с огнями и фейерверками был дан роскошный ужин. Вообще все представления, которые устраивали купцы, магистраты и престарелые прокураторы, заканчивались пышными пирами. Гости пили, ели и разговаривали исключительно о деньгах и торговле, а момарии и празднества служили прекрасным обрамлением деловых разговоров. Не успевал рассеяться факельный дым, как приглашенные усаживались за стол и начинали исподволь выпытывать сведения друг у друга:
— Мне Мочениго говорил кое-что о ваших делах с шерстью в Нюрнберге.
— Риццо, сколько вы просите за тревизанское зерно?
На другом конце