Пьер Клоссовски, мой сутенёр. Опыт импульсивно-ювенильного исследования - Александр Давидович Бренер. Страница 2


О книге
1972-го до самой смерти в 2001 году — Клоссовски уже ничего не писал, а только рисовал.

По его собственным словам, он погрузился в «немотизм» и стал мыслить исключительно в картинных образах: «Это асоциальное мышление, как если бы я впал в бесчувственность по отношению к миру вокруг меня. Но всё же это коммуникация, поскольку изначальный эгоизм преодолевается приглашением зрителя к соучастию. Живописец не отшельник и не робинзон; просто мне важнее показать то, что я вижу, чем сказать. Для меня показ является защитой от мира, в котором мы живём, укрытием от всего этого непонимания. Фантазия — обсессивный и конструктивный акт для всякого, кто хочет избежать нынешнего скудоумия. Я рисую не для того, чтобы проиллюстрировать свои теории, но то, что я писал о фантазме, симулякре и его ограничениях, справедливо для всей истории живописи. Тут важен религиозный элемент, фундаментальный для всего христианского Запада. Искусство — сообщник религии, хотя всё, что происходит в мире и культуре сейчас, против этого. Так что я, получается, еретик».

Так Клоссовски настаивает на своей позиции поэта и инакомыслящего.

И в этом он законченный «жид», по выражению Цветаевой.

Да?

Или нет?

И всё же он был палестинским беженцем, удачно избежавшим депортаций, лагерей и прочих мест заключения.

Он был беженцем — не потому, что искал родную Палестину, которой уже нет и не будет никогда, а потому, что единственным местом своего обитания избрал фантазматическое пристанище, основанное на созерцании заветного образа, коим оказался образ возлюбленной женщины, отдаваемой мужем в постель всем гостям, которые её возжаждали.

Этот вопиющий жест, знаменующий полный отказ от себя и от всех законов мира сего, и делает из еврея Клоссовски самого настоящего, то есть непозволительного, мятежного и неуправляемого, палестинского беженца.

Поэтому мой опус и называется: «Пьер Клоссовски, мой сутенёр».

Первое. Рисунок на стене

Это случилось в Милане, в лофте Джанкарло Полити, издателя и редактора международного художественного журнала Flash Art, пропади он пропадом.

С конца 1970-х и вплоть до 2000-х Полити и его супруга Елена Контова были заметными функционерами в мире так называемого современного искусства, их журнал считался модным и престижным, и попадание на его страницы льстило тщеславию любого художника.

Ха!

Ну а сейчас Джанкарло и Елена уже старички, их журнал стух и выглядит как глянцевое ископаемое.

Okay?

Но я рассказываю о событиях 1997 года, когда Полити и Flash Art были ещё в самом соку.

Capisci?

В тот момент я только-только вышел из голландской тюрьмы, где отбывал смехотворный срок за зелёненький знак доллара, начертанный мной в амстердамском музее на картине Казимира Малевича.

Я всегда был дурачком, а Малевич — Дураком с большой буквицы, вот мы и встретились в Стеделейкмюсеуме.

Моё дурачество вызвало глуховатый шурум-бурум и трескотню в мире арт-бизнеса.

Ну и вот: делец Полити по горячим следам моего хулиганства устроил в своём журнальчике обсуждение этого святотатственного посягательства на супрематический шедевр.

Разумеется, делал он это не ради меня, а во благо своего журнальчика — ну и для собственного удовольствия.

Он получил кучу писем по этому поводу — главным образом, разумеется, обличающих и негодующих, но ему нравилась шумиха, он вовсю пиарился и оттягивался.

Хей!

Вообще, он был спекулянт, ловкач и первостатейный помпадур — маленького роста крепыш, с искусственным загаром, в дизайнерском тряпье.

Ну а мы с моей Барбарой находились тогда в Италии в крайне бедственном положении: негде было приткнуться и потрахаться, в карманах звенела одна голимая медь.

Короче, я узнал телефон Полити и позвонил, надеясь всучить ему один из наших лубков и заработать копейки на пирожки с моцареллой и помидорами — моё любимое лакомство.

После некоторого телефонного колебания Полити любезно пригласил нас на обед.

О-ла-ла!

Поднявшись в грузовом старомодном лифте, будто это происходило на Манхэттене, мы оказались в большой комнате с баром, длинным обеденным столом и всякими картинками и картонками.

Там были вещи Сая Туомбли, Алигьеро Боэтти, Энцо Кукки, рисунок Уорхола, литография Джаспера Джонса, поздний де Кирико, акварель Франческо Клементе, ну и так далее.

Stupid white man!

В комнате присутствовала ещё какая-то пара барышников и забавный мужик с лицом Оцеолы, атамана семинолов, — куратор по имени Джачинто ди Пьетрантонио.

Вах!

Служанка из Азии подала спагетти с ракушками, а потом вегетарианское блюдо из овощей — довольно вкусное.

Они беседовали, не очень-то обращая внимание на нас с Барбарой, но у меня и так взмокли подмышки от ужаса.

Наконец все встали из-за стола и рассредоточились: опс!

И вот тут-то я и узрел творение Пьера Клоссовски, висевшее не на одной из стен, как прочие картины в комнате, а в узком простенке, ведущем в какое-то другое помещение.

Это был большой карандашный рисунок— метра два в высоту и примерно полметра в ширину.

Он был под стеклом, в рамке из дерева.

Я замер в остолбенении — поистине обалдел: дзинь!

Цветовая палитра рисунка была серовато-охристой, приглушённой, выпукло-растворяющейся.

А изображалась там голая женщина с дивными удлинёнными конечностями и отстранённым ликом андрогина-соблазнителя, с чудесными мальчишескими бёдрами, маленькими восхитительными персями и шевелящимися волосами, собранными в древний средиземноморский пучок.

Донг!

А меж её ног — какое-то крошечное существо мужского пола в гусарском мундирчике.

Эх!

Этот лилипут-гулливер задрал голову и впился глазёнками в промежность чудесной великанши, дрейфующей в обворожительном танцевальном движении.

Однако слова не могут передать это произведение: не зря сам Клоссовски перестал писать литературные опусы, вплотную занявшись рисованием: язык видения устроен иначе, чем словарь, отсохни у меня язык.

Понимаете?

Вот такой это был рисуночек: настоящее эротическое, приапическое, восчувственное, нездешнее, химерическое, обольстительное наваждение, позволившее мне враз позабыть о Полити, Контовой и всей их подлой обеденной церемонии.

Упс!

Не изображение, а взрывная волна, выкинувшая меня из ползучей реальности буржуйского местожительства в колоссальное клоссовское воображение, оказавшееся совершенно мне сродственным.

И скажу с прицелом на дальнейшее: эта вещь Клоссовски, как и всё его изобразительное творчество, была не просто рисунком, картиной, tableau или композицией, а чем-то совершенно иным: фантазмом, воплощённым в симулякр: грёзой, видением, тенью, миражом и галлюцинацией, материально зафиксированными.

Одним словом: ДЕМОНОЛОГИЯ.

И как всякое волшебство, эта штука неустанно трансформировалась в моём восприятии в разнообразные формы тревожного блаженства и похотливого томления: в телесный трепет и душевную ажитацию, в давнишнее узнавание и оргиастическую взволнованность.

Уй!

А также в фетишистское преклонение.

Ай!

Прямо перед моими очесами — зенками законченного дурака, случайно оказавшегося в доме Джанкарло Полити, бизнесмена, издателя, автора и редактора, — разворачивалась феерическая

Перейти на страницу: