Что касается Кручёных и других будетлян (а также чинарей), то да — они вольно или невольно стремились к мессианскому повреждению. Иногда им это удавалось, а иногда нет. Это удаётся поэтам, когда они перестают говорить на языке людей и вдруг вспоминают речь кузнечиков и дыхание рыб.
Я очень далёк от такого прозрения. Но в своём опусе о Дали я хотел напомнить, что прозрение возможно и что это и есть истинный импульс настоящего художника.
Дали, не поминай лихом и прощай!
Окончательное возвращение Сальвадора Дали
Послесловие Александра Маркова
Поэма Александра Бренера — ни в коем случае не привычное размышление о жизни художника или влиянии художника на окружающую жизнь. Такие размышления всегда слишком имитационны: ведь скоро может не остаться ни следа от этого влияния, а всё равно размышление будет внушать нам, что оно есть. Что такое влияние, например, Рембрандта? — только влияние нынешних Нидерландов, специфической насыщенности воздуха и столь же иногда специфической растерянности граждан этой страны. Или что такое влияние Пикассо? — да, миллионы предметов дизайна, но это тоже влияние какой-то торговой корпорации, которая перевернет привычный дизайн, заставив всех больше подчиняться её корпоративной удали, чем делу художника. Дело не в том, что от художника не остаётся следов или знаков присутствия, а в том, что эти следы как будто всякий раз относит временем назад. Как будто господствующая культура говорит: «Поздно учиться», а надо было научиться раньше, впитать в себя интуиции художников, и с этим идти дальше по жизни.
Сальвадор Дали всегда сопротивлялся этому заявлению, что нужно было всё делать раньше. Сама структура соблазна у него устроена иначе, чем мы привыкли, когда соблазн — намёк, поднимающий со дна души прежний возбуждённый опыт. У него работает не буква соблазна, а пробел соблазна. Не подъём со дна, но способ растечься по всему, то самое извержение себя, которому и посвящены строки поэмы.
Поэтому обычные образы Дали, как успешного художника, с правильными рекламными ходами — это только шелуха.
На шелест долларов ответил шелест губ Галы, но это только ветер, щекочущий тело Дали. Щекотание это болезненное и приятное одновременно, скорбное и не способное изжить себя. У других людей обычно не может изжить себя скорбь. У Дали не могло изжить себя возбуждение. Другие расстраиваются и не могут остановиться. Дали становился сверхчувствительным и тоже не мог остановиться.
Темы поэмы — это как бы низ, что можно назвать замешиванием искусства, некоторое начальное усилие. Это усилие может быть большим, вроде растирания красок. В поэме вместо красок — жидкие отходы организма, низовое и пахнущее. Вроде бы, тем облегчается предварительная задача, приложить много усилий на начальном этапе. Творить становится легко и быстро. Но на самом деле это другая, не менее сложная задача, задача разметки, разметки пространства, которое уже стало слишком человечным, городским или сельским. Уже нет иллюзии, что сельская жизнь далека от человеческого, разметка действует везде. И значит, пометить пространство — это прекратить действие разметки, показать, что где-то может вторгаться и совсем внечеловеческое, пугающее искусство.
Поэтому так необычно решён вопрос о страхах Дали, на которых обычно сосредоточены все биографы. Можно назвать эту поэму подробным опровержением учения о страхах Дали, к которому сам художник дал немало поводов. Страх — это не щупальца, не насекомое, не пустыня. Страх — это облегчиться прямо здесь и сейчас, это быть с искусством, а не с привычной картографией мест для разных функций. Поэтому Дали и обманывает диктатора — диктатор всегда пытается величием подавить страх, а Дали показывает, что можно просто взять и испугаться, без всякой задней мысли. Стать рабом испуга, чтобы господин капитал хоть немного устыдился, во всяком случае, испытал бы дрожь смущения.
Одна из тем поэмы — это мимикрия перед эпидемией. Мимикрировать легко в мире зверей, там нам ещё из басен и приключенческих книг понятны их характеры. А как мимикрировать перед микробом, неизвестным вирусом, неизвестным фактором, чтобы потом человечество было спасено и сразу же развернуло серьёзную работу над собой? Вирус — это сам капитализм, который не позволяет работать над собой, потому что требует сначала поработать над деньгами, образами или чем-то ещё, превращая всё в китч. Тогда как Дали превращает и китч в работу над собой, в то, что он оседлал, что превратил даже не в инструмент, а в игрушку.
Так и эта поэма оседлывает слово о Дали, дерзко и необычно, и начинает быть нашей работой над собой, которой не страшны новые интеллектуальные эпидемии. Есть только интеллектуальное прозрение в панике, что может быть, ты умер, и непристойном ощупывании себя, что ты уже жив, — и уже не торопишься ни взрослеть и стареть, ни возвращаться к прошлому.
Но из этого оседлывания книжных слов и журнальных высказываний прямо следует историчность поэмы. Это не рассказывание фантастических апокрифов о сюрреалистах и проклятых художниках ХХ века. Отдельный апокриф, анекдот или даже обобщение в виде анекдота будет выглядеть плоско. Апокрифы работают, пока художники объясняют себя корреспондентам как вдохновенных, как неожиданно вдруг нападающих на какой-то новый сюжет. Наоборот, это рассказы о художниках, каждый шаг которых был уже внутри чего-то: внутри языка, вдруг сжавшегося до точки эмоции, внутри биографии, вдруг уложенной на плоскости фотографии, внутри рынка, который опять же свёлся к какому-то одному жесту трансгрессии какого-то случайного художника, но потом вдруг рассыпался на множество продаж и кураторских акций.
Это не рассказы о современниках Дали, пусть даже фантастические до блеска. Это исследование такого сжатия, таких малых взрывов смысла, в которых вдруг слово «искусство» начинает значить что-то другое, чем оно значило прежде. Это исследование того, как «путешествие», «командировка», «торговля» или «биография» сначала сжимается до послужного списка, но потом не может остановиться в своём сжатии, превращается в агрессию, бормотание, речевое и физическое