И голоса.
Я слышу ледяной голос Степанова — что-то про нацистских ублюдков. На немецком, разумеется — чтобы адресатам было понятно. И еще несколько не менее конкретных и не более цензурных слов.
От этого на секунду тянет улыбнуться — но потом я слышу глухой удар, и голос обрывается. А у меня нет сил даже открыть глаза, посмотреть, что с ним. Живой? Живой же⁈ Его же не застрелили, его просто ударили, правда?
И снова голоса. Я уплываю в туман под разговоры нацистов.
Когда сознание возвращается в следующий раз, я уже лежу в забросанной ветками яме, и рядом — тела польских таможенников. Застреленных. Контрольный в голову каждому, и я невольно тянусь к собственному виску, ощупываю запекшуюся кровь. Забавно — при падении я содрала корочку на виске, рана снова открылась. Никто, похоже, и не стал всматриваться — меня просто забрали вместе с остальными трупами.
Все это — часть операции с провокацией в Глайвице. Агенты абвера и гестапо разделились на несколько групп, и пока одна захватывала радиостанцию, вторая и третья напала на таможенный пункт и лесничество.
Трогать польских таможенников никто не планировал. Просто решили, что будет странно, если немецкая таможня увидит нападающих, а поляки скажут, что у них никого не было. Решили напасть, пострелять в потолок, связать людей, а потом уйти. Использовали польскоговорящих агентов, но все равно старались не обсуждать лишнего, чтобы не вызвать подозрения.
Если бы перепуганные таможенники не напали бы, их никто бы и пальцем не тронул. Дернулись — и агент, видимо, не слишком опытный, открыл огонь.
Дальше — только воспоминания. Я тогда уже почти теряла сознание, и понимала с пятого на десятое. Кажется, они посмотрели наши документы. Убедились, что мы — не поляки, а русские. Увидели, что Степанов — чиновник, заместитель министра. Не по военному ведомству, мирный. Приказа начинать войну с Российской Империей не было, и его решили забрать с собой. Понимали, что
Меня посчитали мертвой. Хотели сделать контрольный в голову, как полякам, но Степанов убил стрелка электричеством. Светлость оглушили и… кажется, забрали с собой. Потому что здесь, в яме, его точно нет. А меня и польских таможенников побросали в грузовик и вывезли в лес. Яма неглубокая, и я смогу выбраться.
Только сначала посмотреть трупы — убедиться, что здесь только поляки. Что Степанова не убили позже. Раны болят, но плевать. Если он… если его…
Обошлось.
Теперь нужно вылезти и… мысли путаются. Край холодной земли осыпается под пальцами. Ужасно хочется пить. Я кое-как выползаю, опрокидываюсь на спину, в пушистый, еще легко тающий ноябрьский снежок, и отдаюсь этой белизне.
Глава 10.1
Чтобы доползти до Глайвица, у меня уходят сутки.
Почему снова Глайвиц? Все просто: я хотя бы знаю, как до него добраться. И еще там есть, у кого укрыться раненой, без документов и не с самым лучшим знанием языка. К тому же, по моим подсчетам, Гитлер вот-вот нападет на Польшу, поэтому идти в сторону Ратибора совсем неразумно.
Сначала я выбираюсь из леса, ориентируясь на шум шоссе. Потом пробираюсь вдоль него посадками, прячась при малейшем шуме. Долго идти, вернее, практически ползти на четырех костях не получается, кончаются силы, норовит открыться кровотечение, поэтому на каждые сто метров у меня передышка.
Кое-как добиравшись до Глайвица, падаю у ближайшего дома. Видимо, организм решает, что все, лимиты исчерпаны.
Меня подбирают местные — обычные мирные немцы. Гражданские. Лечат как могут, кормят, прячут в подвале. Надо сказать, довольно цивилизованном: в потолке горит тусклая электрическая лампочка, а я лежу на старом матрасе в окружении банок с компотами и соленьями.
Задним числом я понимаю, что приютившие меня сердобольные люди вполне могли бы сдать меня полицаям, но в моменте мне настолько плохо, что становится не до обдумывания. Дня три я точно валяюсь в состоянии «сдохни или умри», потом становится лучше.
За это время выясняется, что Германия таки напала на Польшу. Но никого это, конечно, не удивляет. Подобравшие меня Ганс с Мартой вообще считают, что паны поляки сами напросились, и переубеждать у меня их сил нет. Да и не слишком хочется устраивать политпросвещение людям, которые прячут меня, возможно, с риском для жизни!
Чуть-чуть оклемавшись и убедившись, что мне действительно хотят помочь, я прошу Ганса с Мартой связаться с нашими русскими эмигрантами — теми самыми, у которых мы жили со Степановым. Звать их опасно, и я пишу записку нейтрального содержания. И получаю такой же нейтральный ответ: ждите гостей.
Еще несколько дней уходит на ожидание. За это время мне удается более-менее оклематься, я даже начинаю потихоньку вставать и вылезать из подвала как призрак коммунизма. Оружие бы еще раздобыть!
Выздоровлению очень способствуют невеселые мысли насчет Степанова. Вот куда его могли увезти? И что хотят с ним сделать? Сдать в обменный фонд? Разыграть с его помощью какую-нибудь хитрую провокацию? А может, его и вовсе уже закопали? Где-нибудь на соседней полянке?
Проходит еще несколько дней, и ко мне приходят долгожданные гости. Неприметный человек с маловыразительным лицом и колючими глазами спускается ко мне в подвал, осматривается — а я вдруг вспоминаю, что мы со Степановым как-то встречались с ним в Мюнхене! Вот только имя я не запомнила, в чем честно признаюсь. Только он и сейчас не рассказывает — просто предлагает называть его так, как мне нравится.
От этого предложения так и сквозит бульварным шпионским чтивом, так что я решаю называть гостя «Максим Максимович». Из уважения к еще не написанной в этом мире классике.
Первые секунды мы присматриваемся друг к другу. Потом обмениваемся информацией: я рассказываю про Глайвиц, а Максим — про Степанова.
— Михаилу Александровичу удалось сбежать, когда его везли в Мюнхен. По моим подсчетам, уже два дня как должен быть в Петербурге, — начинает Максим, и я обнаруживаю, что этот паршивый мир снова начинает мне нравиться. — Не поймите меня неправильно, но он был абсолютно уверен, что вы погибли. Во время нашей последней беседы господин Степанов утверждал, что вас застрелили у него на глазах.
Еще бы! Светлость видел, как в меня стреляли, видел, как я падаю. А потом эти разговоры про «контрольный вы