В этой провинциальной комнате я чувствовал себя словно в далеком маленьком городке, еще до первой войны, в другой эпохе, другом пространстве, очень ограниченном, будто инородное тело в самом сердце столицы; я размышлял о тех — и таких много, — кто, казалось бы, живет среди нас, но на самом деле принадлежит другой эпохе, другой — исчезнувшей — цивилизации, о том, что они прихватили с собой из прошлого не только старую мебель, коврики и фотографии, но и, главным образом, все старые привычки, все тогдашнее мироощущение, весь образ жизни и мышления, которые в иные времена, в ином месте имели свой смысл, свое право на существование, но здесь и теперь никакой реальности не представляют. Мы живем среди призраков, которые делают вид, что похожи на нас, но это всего лишь тени исчезнувших миров, и они ждут не дождутся, когда снова попадут в царство своих мертвецов.
Это они — подлинные консерваторы, подземные силы, неспособные расстаться со своим детством, инфантильные в раннем маразме, они тащат у себя на хребте выживших из ума предков, несут с собой смутные, склеротические образы, изъеденные молью представления о мире. Когда начинаются большие войны или революции, они опускаются на дно, молчат, как рыбы, а потом всплывают и, используя чудовищную силу инерции, стараются повернуть время вспять, хотя бы на два-три поколения. В этой провинциальной комнате образца тысяча восемьсот девяностого года для меня по-иному прозвучала реплика тети, которая, прожив три десятка лет в столице, в большом многонаселенном доме, гордясь тем, что ее квартира расположена на шестом этаже, говорила мне вздыхая: жаль, что здесь нельзя разводить кур. И этой ночью, волей судьбы оказавшись в комнате из другого века, я себя чувствовал бодрым, готовым к борьбе со всеми инерциями мира. Вот только читать мне почему-то совсем не хотелось.
Я думал о Ликэ, о том, как он заботливо формировал меня, подобно тому как формировал и других, и как будет, конечно, продолжать, будет готовить новые кадры, пока, направленный на новую работу, не расстанется и с этими и не начнет все сначала. Мне бы не хотелось идеализировать его, потому что есть в нем сила, которая была ему передана, он лишь передает ее дальше. Такие люди еще редки, в том, что он один из первых — есть и его личная заслуга. Он умеет видеть, знает, что каждому нужно, чего не хватает, кто и в каком качестве может быть использован. Когда я его встретил, я был полон энтузиазма, гнева, меня переполняли импульсы, порывы, идеи; мысли прыгали, руки жестикулировали, я не говорил, а кричал, совершенно не умел слушать и был настроен со всеми спорить. Мною владел дух противоречия, неразборчивая горячность. Он научил меня не орать, не махать руками, не вести себя необузданно; мы встречались на улицах, встречи были очень опасными: смотри, чтобы никто не заметил, ты говоришь слишком возбужденно, привлекаешь внимание, а кругом шпики. Он научил меня быть кратким, не разглагольствовать попусту: у нас нет времени, переходи к делу; говори по порядку: ты рассказывал о другом, не отклоняйся от темы. Научил слышать, видеть, быть внимательным на улице, присматриваться к людям. Я его слушал, ловил каждое слово, учился быстро, напряженно, понимал, что любая оплошность может стоить жизни, и не только нашей, что от каждого моего жеста зависит судьба многих, это была солидарность с людьми, которых, случалось, я даже не знал. Ликэ говорил: не выгодно; чересчур опасно; слишком сложно — но было во всем этом большое напряжение, предосторожность человека, рискующего собственной жизнью, выдержка, необходимая, когда подвергаешь риску жизни других.
Ничего от расслабленного равновесия покоя. Когда в портфеле у Ликэ лежали листовки и он говорил: не кричи, не размахивай руками, не привлекай внимания, это было воспитание принципиально иное, чем в салоне у Карлы-Шарлоты, его требования не преследовали цели превратить меня в чопорного светского господина, умело маскирующего свои низменные страсти. Над хладнокровными советами Ликэ витал призрак смертельной опасности. Я его звал Ликэ, в этом имени, прямо скажем, не было ничего героического, но он не обижался: ну что ж, парень, а хоть бы и Ликэ, было бы дело сделано. И не жестикулируй так яростно, шпики заметят. Если меня он сдерживал, помогал моему характеру устояться, то в других вливал энергию, волю, мужество, так что его методы, оставаясь в общих чертах неизменными, соответствовали особенностям каждого данного человека, он всегда учитывал, что недоставало или было в избытке у любого из нас.
Он был, научился — и не сразу — быть человеком, живущим для других и обязанным поэтому обладать всеми качествами, которых не хватает другим, сочетать смелость с целесообразностью. Ты ему говоришь о постоянно меняющейся обстановке на фронтах, а ему это, вроде, совершенно не интересно: у нас свои заботы, чисто практические, давай ближе к делу. Он был прав, отведенные на встречу десять минут пролетали быстро, а следовало многое уточнить, ошибочное действие могло привести к провалу целой организации, созданной с таким трудом, у нас не было времени обсуждать проблемы, волновавшие всех, в том числе, несомненно, и его, но от нас эти проблемы не зависели: оставь разговоры о танковой битве, скажи лучше, как обстоят дела с печатным станком? Я начинал подробно объяснять — в моем распоряжении пять минут, ближе к делу. Этот сильный парень, который умел быть сосредоточенным и, вместо того чтобы в свои молодые годы развлекаться, бить баклуши, должен